от всего остального мира!
– Пленники солнца! – пробормотал он.
– Наконец-то! – воскликнул я с облегчением. – Ты сказал это! Или я, может, не расслышал? Скажи еще раз погромче. Не трепещи перед правдой. Дай я тебя поцелую.
Он отказался, отвернув резким, обидным движением лицо.
– Но почему оно выбрало именно нас? Что особенного мы из себя представляем? Ах! Зачем я тебя послушал? – захныкал он. – Это была твоя идея изменить планы и прийти сюда почитать газету. Разве плохо было, я тебя спрашиваю, столько лет, когда мы читали ее у меня на террасе? Ты хотел какой-нибудь перемены. Согласен. Я не говорил нет. Я не отказывался. Я в свою очередь предложил тебе прийти на твою террасу.
– Он неизлечимый тупица, – подумал я, – и какой неблагодарный!
И, избегая опасности снова попасться в ловушку бесплодного диалога, куда до этого я попадался столько раз, я не ответил, что в моем доме нет террасы, о чем было совершенно излишне упоминать, потому что он и сам прекрасно это знал.
– Если бы я не согласился сопровождать тебя в этой прогулке, – он продолжал меня провоцировать, – ты сам никогда бы не решился прийти сюда.
Это надо было признать, но проблема была не в этом.
– И в чем бы изменилась ситуация? Может, было бы и хуже. И не может, а точно, если бы…
– Как, в чем бы изменилась? – перебил он меня. – Если бы я проявил характер, если бы поспорил, если бы устоял перед твоим упрямством, мы бы сегодня не сидели запертыми на дне этого отвратительного колодца.
Он ненадолго остановился, кашлянул, бросил взгляд на часы, приложил их к уху и, убедившись, что они идут, сказал мне удовлетворенно:
– Ты знаешь, который час?
Я посмотрел на него с пониманием.
– Шесть часов вечера ровно, – объявил он. – В это время мы бы обглодали уже последнюю страницу нашей газеты, закончили чтение объявлений и предоставили отдых глазам, обводя взглядом соседние террасы, трубы над ними, дальше – купол церкви, вид которого всегда наполнял нас ликованием от тайной мысли, что в его воздвижение мы тоже внесли свою лепту (из скромности мы выражали эту мысль, обмениваясь только взглядами), – затем мы бы разглядывали воробьев, которые собираются на черепице в ожидании, когда мы покормим их крошками и кунжутом из наших карманов, и на кошек, которые подкрадываются к ним бесшумно, но им никогда – к нашей великой радости – не удавалось сцапать ни одного из них, – мы бы смотрели на развешенное на проволоке белье, источающее прохладу и тот аромат зеленого куска мыла, который так притягивал нас обоих – может, потому что навевал воспоминания о детстве, пролетевшем, о Господи! безвозвратно, – когда нас сажали в корыто и мыли им. Ты помнишь, как мы в прошлый раз удивились, когда увидели те впервые появившиеся бюстгальтеры, они висели, развеваясь, на прищепках? Ты их не заметил – я тебе их показал, сказав: «Взгляни на этих воздушных танцовщиц», – ты сразу же вырвал у меня из рук бинокль, и, намечтавшись вдоволь, внимательно изучая прекрасные разноцветные вышивки на них, наклонился, и, улыбнувшись, хитро прошептал мне на ухо, низвергая мою романтическую метафору: «Между нами, дружище, разве ты не предпочел бы, чтобы они были наполнены?»
Эти счастливые картины, всплывающие в памяти, смягчили его гнев, но разворошили боль, и я заметил, что, пока он говорил, крупные слезы бороздили его щеки.
Мне было его жаль, но я презирал его. Логика мне подсказывала, что надо отделить боль, как следствие самого большого, самого жалкого заблуждения.
Он никоим образом не хотел признать, что стрелки его часов, как бы он ни заботился о том, чтобы они всегда были хорошо заведены, не показывали настоящего времени.
Если бы он попытался, хотя бы чуть-чуть, воспользоваться мозгами, ему было бы нетрудно понять, что в эту секунду в любом другом месте, кроме этого уголка земли, все погружено в самую густую, самую черную, самую абсолютную тьму. Ни малейшего намека, ни одного лучика солнца не вырывается отсюда, не отклоняется с нашей площади. Здесь бескрайнее отшельничество света. На другом берегу – бескрайнее царство тьмы.
– Боже мой! – сказал я тихо, перефразируя всем известные строки Данте[10], неожиданно пришедшие мне на ум. – Нет большего страдания, чем иметь товарищем по несчастью идиота.
Однако тотчас же почувствовал, что был невежлив:
– Прости мне, о Божественный Учитель, мою непочтительность, – вскричал я, – у меня не было умысла оскорблять твою священную тень!
– Ничего, дитя мое, ничего. Ты совершенно меня не оскорбляешь, – успокоил меня сладкий голос, идущий, как мне показалось, с неба. – Кроме того, по случайности эта терцина, плодотворно вдохновившая тебя, из, если ты не помнишь, пятой песни моей Комедии, она не моя. Я тоже ее перефразировал со слов моего Учителя, Боэция[11], разумеется без его разрешения, и к тому же опубликовал ее. Ты, конечно, свою терцину не опубликуешь никогда!
Коровы
Коровы
Никосу Гавриилу Пендзикису
Мы сидим в открытом кафе: пять-шесть стульев, выстроенных в ряд на берегу маленькой речки, и дальше, под платаном, лачуга, утопающая во вьюнке, с табличкой «Образованная Арахна». Мы пьем узо, глядя на то, как форели то и дело по двое выпрыгивают из воды, пенящейся, словно белый венок, вокруг их сверкающих голов. Мы безмолвно радуемся спокойной красоте пейзажа.
Но проходит немного времени, и три громовых взрыва подряд сотрясают стаканы на столах и оглушают меня. Я пробуждаюсь от грез, подпрыгнув на стуле. Слышно, как какое-то стекло разбилось далеко на ферме; голоса и проклятия, искаженные расстоянием, ненадолго возмущают спокойствие. Затем снова тишина. Остальные вокруг, местные, невозмутимо, будто ничего не слышали, продолжают цедить узо, вытирая руками капли, капающие у них с усов. В их волосах летают большие вечерние комары. Я не могу удержаться и оборачиваюсь к тому, кто сидит рядом со мной. На нем шелковая ряса.
– Отче, – спрашиваю я, – что происходит? Ты слышал выстрелы?
Поп воевал с курицей, пытаясь запихнуть ее толстыми пальцами в широкий рукав, та все время высовывала голову. Не глядя на меня, он ответил:
– Господь, дитя мое, наказывает сребролюбивых пастухов.
Затем, видя, что птица успокоилась и перестала вылезать из его рукава, он поднимается и делает мне знак следовать за ним. Остальные даже не смотрят на нас. Мы обходим сзади кофейную лачугу, проходим через забор с плетями кабачков, нагруженных оранжевыми цветами, большими, как медные трубы, и выходим на бесконечное поле, где вырыто множество водоемов. Слышно, как животные сопят, выдыхая. Мы ходим