Какая, подумаешь, необычайная «тонкость обращения»! Сколько дипломатии обнаруживает этот критик Макиавелли и каково придется бедному редактору в сношениях с таким хитрейшим сотрудником! Панаев сделал свое дело, и как только Белинский вступил в непосредственные сношения с Краевским, все его белыми нитками шитые хитрости пошли прахом: он сейчас же забрал у Краевского денег вперед на уплату долгов и на отъезд из Москвы и за одну тысячу рублей серебром в год принял на себя весь критический и библиографический отдел «Отечественных записок». Вот это называется ловко обделать выгодное дело! Андрей Краевский не имел ни малейшей роли в развитии понятий и идей Белинского, и мы на его личности останавливаться не намерены. Это был не мыслитель, а делец; не литератор, а литературный антрепренер. Его отношения к Белинскому совершенно походили на отношения главноуправляющего к Пьеру Безухову в романе «Война и мир» Толстого: «главноуправляющий, весьма глупый и хитрый человек, совершенно понимал умного и наивного графа и играл им, как игрушкой». Белинский был наивен, как дитя, и Краевскому не составило никакого труда превратить его в клячу, в щедринского «конягу» своего журнала – конягу, которому надо только приговаривать: «Но, но, каторжный!» да изредка подсыпать овсеца, чтобы он влег в хомут изо всех своих сил. В Краевском была та хорошая черта, что в глубине души он знал свой шесток и, умеренно и аккуратно гешефтмахерствуя,[7] не лез на пьедестал, не претендовал на идейное руководительство, не стремился к нравственному главенству. Он поступил наоборот: Белинский дебютировал в его журнале крайне резкими статьями в духе своего московского настроения – и Краевский похваливал их. В Белинском произошел идейный перелом, и он начал писать статьи совершенно в противоположном направлении – Краевский и эти статьи одобрял. С точки зрения Краевского он нисколько не противоречил себе: ведь и те, и другие статьи Белинского представляли собою ходкий товар, а это только и нужно было антрепренеру. За Краевским, во всяком случае, остается серьезная заслуга организатора журнала, в котором могли высказаться Белинский и его друзья, и хотя последнее совершилось не только помимо воли, но и помимо сознания организатора, тем не менее не будь Краевского, не было бы журнала. Самая прекрасная девушка не может дать больше того, что сама имеет, как говорит французская пословица, и неужели было бы лучше, если бы Краевский употребил данные ему Богом таланты на организацию не журнала, а какого-нибудь увеселительного заведения? Всякий свое получил: Краевский – деньги, Белинский – любовь и уважение нескольких поколений. Желчные обвинения, высказанные Панаевым в адрес Краевского, главным образом, из-за Белинского, не имеют под собой никакого основания.
Переезд Белинского в Петербург состоялся в октябре 1839 года. Пыпин хорошо оценивает значение этого переезда для Белинского. «Петербург, – пишет Пыпин, – прежде всего отрывал Белинского от тесного кружка, в котором до тех пор сосредоточивалась его жизнь, и внешняя, и внутренняя, и который так способствовал развитию и укреплению его крайне идеалистического настроения. Эта жизнь в кружке уже исчерпывала себя к концу пребывания Белинского в Москве; личные раздоры были признаком, что в кружке появилось что-то ненормальное, натянутое; необходимо было освежение после душного воздуха идеалистической экзальтации, выход в простую реальную жизнь. Переселение в Петербург было кризисом. Он был мучителен для Белинского, потому что надо было отказаться от давней привычки, становившейся второй природой, отказаться от постоянных личных связей, где, кроме пищи идеализму, Белинский находил себе и искреннее сочувствие, в котором так нуждался. В Петербурге его окружали новые люди; он встречал и от них много искреннего расположения, но для дружбы с ними не было у него тех „исторических оснований“, которые он считал необходимыми и которые действительно для нее необходимы. Нужно было время, чтобы он освоился с новой обстановкой».
Сказано справедливо. Но более важное указание Пыпина на сущность переворота, вскоре происшедшего во взглядах Белинского, требует и серьезной поправки. Пыпин говорит: «Основная черта этой внутренней жизни заключается именно в том, что для Белинского все больше и больше разъясняется фантастическое преувеличение его прежней точки зрения и раскрывается иной взгляд на вещи, который наконец и становится его господствующим воззрением. Весь этот перелом произошел в течение первого же года его пребывания в Петербурге, и произошел в нем самостоятельным развитием: посторонние влияния, которые действовали до известной степени, были только поводом, а главной причиной перелома было его собственное развитие, встреча с непосредственной действительностью, которой до того времени он не видел за философскими фантасмагориями московского кружка. На него подействовали не столько теоретические возражения, сколько сама жизнь, и, раз ее увидев, раз над нею задумавшись, он сам переделал всю систему своих понятий…» Петербургская действительность, будто бы отрезвившая Белинского от его оптимизма, разумеется, очень мало отличалась от московской действительности, так что приписывать ей первую роль в деле умственного переворота, происшедшего в Белинском, очевидно, нет оснований. Наоборот, по крайней мере со стороны внешней культурности и внешнего блеска, петербургская жизнь могла бы примирить с собою поверхностного наблюдателя, как это часто и бывало на самом деле. Известная, например, иллюзия нашего государственного «могущества» очень привлекательна…
Не потому Белинский эмансипировался от «философских фантасмагорий» кружка, что физически разлучился с ним, а потому, и только потому, что к этому привел его процесс его развития. С полной уверенностью утверждаем мы, что если бы Белинский остался в Москве и в состав кружка вошли бы еще несколько новых Станкевичей и Боткиных – результат был бы тот же самый, Белинский пережил эту фазу развития, перерос кружковую философию – вот вся история его умственного переворота, происшедшего единственно и исключительно в силу внутренних мотивов и процессов. Белинский принадлежал к числу тех натур, которые развиваются пусть болезненно и трудно, но непрерывно, развиваются (вспомним, например, Салтыкова) даже тогда, когда начинается упадок физических сил. Вспомним еще раз слова Белинского, что ему, ради философии, приходилось «жертвовать самыми задушевными субъективными чувствами своими». Для людей отвлеченной и пассивной благожелательности, каким был Станкевич, или для людей индифферентных, как Боткин, такой разлад с самим собою, такой диссонанс между мыслью и непосредственным чувством был нечувствителен. Великое преимущество Белинского над всеми его друзьями состояло (помимо литературного таланта) именно в активности его совести, в том, что он жаждал не только истины, но и справедливости. Будучи человеком, он не мог быть только «головастиком». Состояние кризиса, в котором находился Белинский, прекрасно выражено им в одном из его писем. «Мне, – писал Белинский, – теперь ни до кого нет дела, я никого не люблю, ни в ком не принимаю участия, – потому что для меня настало такое время, когда я увидел ясно, что или мне надо стать тем, чем я должен быть, или отказаться от претензии на всякую жизнь, на всякое счастие… Но я не могу и спиться. Мне остается одно: или сделаться действительным, или до тех пор, пока жизнь не погаснет в теле, петь вот эту песенку -
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});