— А мне сдается, врешь, но это пустяки. Клавка лучше меня людей понимает. Она знаешь как понимает? Она тихая, тихая, а на самом деле… Чего она — спит сейчас?
— Спит, — сказал Жмакин.
— Ну иди и ты спи, — сказал Корчмаренко, — допьем напоследок.
Они выпили еще по полстакана. Корчмаренко потушил керосиновую лампу и сказал уже в темноте:
— А как вспомню, как вспомню… Не надо было ей помирать.
Он зашлепал босыми ногами.
10
Жмакин проснулся оттого, что Клавдя глядела на него.
— Что? — спросил он.
— Пойди в милицию, — сказала она, — иди куда там надо. Скажи — явился добровольно. Ничего не таи, выложи все. Слышишь, Леша?
— Слышу, — угрюмо ответил он.
Она отвела волосы с его лба. Жмакин не глядел на нее.
— А дальше? — спросил он.
— Дадут тебе пять лет или десять, — я за тобой поеду. Я всю ночь думала. В лагерь пошлют, — в лагерь наймусь. Что, там вольные не нужны? Слышишь, Лешка?
— Ты за мной не поедешь, — сказал он тихо, — не верю я тебе. Это сейчас у тебя в голове такая смесь пошла, а назавтра уже и не хватит. «Явись, явись добровольно!» — Он оттолкнул ее от себя и сел в постели. — Я-то явлюсь, меня-то запрячут, а ты — то да се, да маленький ребенок, и до свиданьица, Лешка, вам привет от Клавки. Как-нибудь обойдемся без покаяния, — коли ежели нужен, изловят и отправят по назначению.
— По какому назначению?
— На луну.
Он лег на спину и закрылся одеялом до горла.
— И не учи меня, — опять заговорил он, — перековка, то, другое. Сам сдохну. Надоели вы мне все, чтоб вас черт драл, — почти крикнул он, — ну жулик и жулик, ну вор и вор, и кончено…
— Не кончено, — крикнула Клавдя, — не кончено, дурак ты!
Она смотрела на него со злобой, с ненавистью. Губы у нее дрожали. Потом она отвернулась от него и тихо спросила:
— Ты мне не веришь?
Он молчал.
— Не веришь? — опять спросила Клавдя.
— Не верю. — Ему было трудно это сказать, но он сказал и еще повторил громко и внятно: — Не верю я тебе и никому не верю, и никогда не поверю.
— Почему?
— Потому что все сволочи и шкуры.
— А ты — хороший?
— Я жулик.
Клавдя замолчала.
— «За тобой, в лагери», — передразнил Жмакин, — какая святая нашлась. Варвара-великомученица.
Клавдя внезапно улыбнулась.
— От дурной, — сказала она, — Ну просто психопат!
Оделась и ушла.
Он пролежал в постели до двух часов дня. Дом опустел. Жмакин лежал, курил, думал. В два внизу постучали. Жмакин надел штаны, сбежал вниз и с маху отворил дверь. Вошел милиционер.
— Ломов Николай Иванович здесь проживает? — спросил милиционер.
— Здесь, — сказал Жмакин, — только он вышел неподалеку. Я сейчас за ним смотаюсь. Вы посидите, погрейтесь.
Милиционер потопал сапогами и вошел в комнату. Это был рослый, очень здоровый человек с солидностью в манерах. Пока Жмакин одевался у себя наверху, он слышал, как милиционер сморкается и покашлизает. Надо было еще взять деньги и паспорта — те, другие, краденые. Но тут же ему стало все равно. Он натянул пальто, прошелся по комнате и спустился вниз.
— Так я пошел, — сказал он милиционеру.
— Идите, — солидно ответил милиционер.
Жмакин отворил дверь и вышел на крыльцо. День был мягкий, пасмурный, серенький, — вчерашний красный закат наврал. Летели крупные хлопья снега. Жмакин закурил, стоя на крыльце и всматриваясь в конец улички: нет, Клавди не было видно.
Я плейтую и плейтую,И всю жизнь мне плейтовать,И никто не пожалеет,Когда буду подыхать.
На ступеньках крыльца лежал чистый снег. Жмакин медленно спускался. «Теперь подождешь Ломова, — подумал он без злобы, просто так. — Ломов не скоро к тебе явится». Клавдя не показывалась. Жмакин миновал лавку, потом вернулся и заглянул внутрь, — Клавди там не было. Он зашагал по шоссе. Оно было пусто. Все кончилось. Железнодорожные рельсы чернели из-под свежего снега. Вдали шумел поезд. Жмакин встал на колени в снег и прижался шеей к рельсу. Поезд стал еще слышнее. Он поправил колено — было больно упираться в шпалу. «Машинист увидит, — уныло подумал он, — наверняка увидит». Машинист действительно увидел его, — дал два коротких предостерегающих гудка. Жмакин встал и пошел в лес. Ему казалось теперь, что он как кусок бумаги — плоский, бессмысленный, жалкий. Он шел по лесу, размахивая руками. Потом он забормотал. Первый раз он подумал про себя, что он страдает и что он несчастен. Главное, ему решительно ничего больше не хотелось: ни отомстить, ни ударить, ни напиться. Ничего. Он вдруг стал задыхаться и сел на груду валежника. Валежник был гнилой и провалился под ним, ноги нелепо поднялись в воздух, пальто зацепилось за ветки, — очень трудно было подняться. Он пошел дальше, глубже, снег засыпался в туфли. Его поразило: а Клавдя? Волна невыразимой нежности обдала его. Он вспомнил все. Он вернулся, потом опять пошел в лес, потом попал к оврагу и стал слушать: какая-то птичка попискивала. Он собрал немного рассыпающегося в руках снега и швырнул в сторону писка. Птичка все попискивала.
— Все в порядке, — сказал он, согревая дыханием озябшие руки, — в полном порядочке. И пошел к станции.
Но он запутался и не попал к станции, а вышел на шоссе и по шоссе добрел до Новой Деревни. Он даже не заметил, как добрел, — все время думал о Клавде и о том, что теперь уже все кончено. Он не мог прийти в этот дом, — сейчас там уже все знают, что он жулик и жил по украденному паспорту. Да, Клавдя? Каждую секунду образ ее возникал перед ним. Вот и город. Он заметил, что уже город, только возле буддийского храма. Горели фонари. Он внезапно очень продрог и подумал, что пойдет в баню и там отогреется. «Вымоюсь, выпарюсь, согреюсь, — думал он, — может, — чего надумаю».
Ему опять негде было выспаться. Все начиналось с начала. Дома и люди, и трамваи, и свет в окнах, и милиционеры, и командир, обогнавший его, и седой старик — все это его враги. Он так больше не мог.
— Кончено, — сказал он себе, — амба!
Надо было придумать смерть. Он шел и думал. А Клавдя? Что Клавдя? Надо бы отравы. Он думал об отравах. Какие они бывают? Сулема, что ли? Такая розовенькая. Не дадут сулемы. Если бы был наган, ах, хорошо! Наган — это очень хорошо, превосходно. Стрелять надо в сердце и обязательно из левой руки, уж это точно. Из правой можно не попасть. Опять Клавдя что-то ему говорила. Или, например, Окошкин. У него и маузер, и кольт, и наган. Не говоря о Лапшине. Или из винтовки. В ствол наливается вода. Надо разуться. Как Клавдя интересно разувалась — как-то совсем незаметно. Надо разуться. Ствол надо взять в рот и пальцем ноги нажать крючок. Тоже наверняка.
Он вошел в аптеку и спросил сулемы. Ему не дали. Он долго смотрел лекарства и мыла в витрине. И духи. Ни разу не сообразил подарить Клавде духи. Или коробку с мылом и с пудрой. Вот эту, за сорок пять рублей шестьдесят копеек. Кто это придумал шестьдесят копеек? Он увидел бритвы «жиллет» и долго на них смотрел. Потом вспомнил все. Это очень хорошо укладывалось. Он и согреется, и не надо идти в чужой двор, — очень ловко придумал.
Он купил коробочку лезвий «жиллет» и порошков от головной боли. У него болела голова. Тут же он подумал, что это смешно — проглотить лекарство, а потом зарезаться. И выкинул из трамвая порошки.
Баня была новая, отличная, с колоннами из мраморного, похожего на асфальт материала, с яркими лампами, заключенными в матовые цилиндры, со злым швейцаром в галунах.
— А буфет у вас имеется? — спросил Жмакин, внезапно подумав о водке.
— Наверх и налево, — нелюбезно ответил швейцар.
В буфете Жмакин сел за столик и заказал себе стопку и бутерброд с икрой. Он был один в высокой комнате со стойкой — больше посетителей не было. С голоду и от усталости его разобрало после первой же стопки. «Слаб стал, — укоризненно думал он, — не человек стал, мочалка стал. Пора, пора!»
Ему принесли еще водки, он выпил еще и еще одну стопку заказал. «Теперь сделано, — решил он, — теперь в порядочке».
Но все еще сидел, слабо шевеля губами, прощаясь с чем-то, с каким-то хутором, возникшим вдруг в мозгу, с тихим вечерним полем под мелким дождиком, с уютной комнатой, в которой он юношей играл в шахматы.
Миловидная официантка подошла со сдачей. Он взглянул на ее розовое, сомлевшее от скуки лицо, сделал губами стреляющий звук и поднялся, загремев стулом.
Он был полон чувства свободы.
«Без сожаленья, без усмешки, — в стихах думал он, — недвижим, холоден как лед».
Это была особая стадия опьянения: он сделался таким решительным теперь! Он поднимался по лестнице как никто — уверенно, легко. Ноги, сами несли его. И он потешался: Лапшин-то, Лапшин! Пожалуйста, берите Жмакина. Вот он. Хоть пять лет, хоть десять, хоть на луну, хоть налево. И Клавдя! «В лагерь с тобой, туда-сюда!» Извиняюсь, вы свободны. Нам с вами не по дороге. Вам направо, мне — налево.