– Ты войдешь? – спросил Лизандер Ферди. Тот покачал головой:
– Мне нужно еще несколько звонков сделать. Хотя Ферди был в числе лучших учеников и первым заработал миллион среди старших ребят, все же директор никогда не забывал, что лучший приятель его сына продавал другим мальчикам спиртные напитки, сигареты и презервативы, да еще по ценам черного рынка.
– Ну так я Джека оставлю с тобой, – сказал Лизандер, – а то Симонидес доводит его до истерики, имитируя собачий лай. О Боже, надеюсь, папочка в духе.
Дэвид Хоукли руководил одной из лучших школ в стране. Прозванный воспитанниками Топориком за резкость выражений, он был блестящ и как учитель, и как администратор, безжалостно подавивший все романтические мечтания и сделавшийся великолепным, классического стиля ученым своего поколения. Обладатель замечательной внешности, бледный, патрицианского типа, с плотно сжатыми губами, как первый герцог Веллингтон, экстравагантно подстриженный седеющий брюнет, Хоукли производил впечатление человека с глубоко спрятанным внутренним огнем, постоянными сражениями, подобными битвам на Пиринеях и при Ватерлоо, сражениями с отчаянием и могуществом тьмы.
Несгибаемый по натуре, он был особенно жестоким со своим младшим сыном, поскольку его последняя жена Пиппа уж слишком восхищалась юношей. И особенно волновали Пиппу в Лизандере широко расставленные голубовато-зеленые глаза, еще больше раскрывающиеся в минуты раздумий, пышные блестящие каштановые волосы, ниспадающие на лоб, и милая искренняя улыбка, совершенно преображающая лицо. Нравились Пиппе его какая-то беспомощность, безответственность, мечтательность, смех в неподходящую минуту.
Лизандер был совсем не похож на старших сыновей Дэвида – Александра и Гектора, которые, как и отец, преуспевали в Кембридже, а теперь блистали на Би-Би-Си и в МИДе. Оба сделали хорошие партии, но, в отличие от отца, были увлечены своими детьми, готовили по воскресеньям ленч, знали разницу между слоеным пирожком и сдобным печеньем и меняли пеленки, не считая это потерей мужского достоинства. И подобно отцу вели бесконечные дискуссии о том, что и как делать Лизандеру.
Ожидая этим утром сына, Дэвид Хоукли пребывал в крайне суровом настроении. Обычно в январе он купался в лучах славы от выпуска шестого класса в Оксбридж. Но в этом году против частных средних школ было такое предубеждение, что поступили только десять ребят, да и те без стипендий, что вызвало бесконечный поток обвинительных звонков от родителей. Большую часть ночи безжалостно перекраивая учебные программы, он все же понимал, что следующий год вряд ли будет удачнее.
Настроение стало еще хуже, когда сегодня утром его любимый попугай Симонидес был убит лисой. Симонидес лаял, как собака, болтал по-гречески и по-латыни и, вероятно, обученный Лизандером, орал «пошли к такой-то матери» на родителей воспитанников, которые слишком долго засиживались в доме.
Он любил сидеть у Дэвида на плече, когда тот работал, прыгать по постели, прижиматься к шее и оставался его единственным утешением после смерти Пиппы.
Дэвид злился еще из-за того, что подвиги Лизандера в Палм-Бич были уже вовсю размазаны «Скорпионом», и газета не без умысла подбрасывалась кругом воспитанниками, даже на его скамью в церкви.
И уж самое плохое – Лизандер по своей рассеянности перепутал конверты, в которые вложил два письма, трудолюбиво написанные из Палм-Бич. И вместо того чтобы получить бодрое послание от сына, у которого все хорошо и который надеется на встречу в следующем месяце, Дэвид открыл письмо Лизандера к своей более чем сомнительной подружке Долли. Кроме прочих отвратительных вещей, описываемых Л изандером, были подробные сообщения о том, каким сексом они займутся при встрече, а также о том, что, вероятно, ему придется объявить войну папаше, положившему глаз на свою секретаршу Горчицу – такую... собаку.
И все же Дэвида Хоукли больше огорчали недостатки стиля Лизандера и грамматические ошибки. Но он не собирался отправлять письмо обратно спутниковой связью, ведь директор должен был объяснить ему: в слове «лизать» всего лишь одно «з», выражения типа «траханый наглец» употреблять нельзя, не говоря уж о словосочетании «нажравшийся брюзга».
Белый от гнева, Дэвид наблюдал за примчавшимся младшим ребенком, вылезающим из автомобиля, которым управлял этот толстяк, этот не подходящий Лизандеру друг, уж наверняка служивший в какой-нибудь фирме. Сынок тем временем побрел по тропинке, вздрагивая от звона отбивающих половину двенадцатого колоколов, затем приласкал школьного кота Гесиода, снова выставленного на улицу миссис Кольман, не одобряющей присутствие животных в официальном учреждении. Именно она первой показала Дэвиду сегодняшний утренний выпуск «Скорпиона».
– Я никогда не читаю этот грязный листок, Дэвид, но миссис Моп принесла мне его, – миссис Кольман называла директора Дэвидом только с глазу на глаз.
И теперь неприязненная до оргазма секретарша вводила Лизандера в кабинет. Нарядная, веселая и радушная, она приветливо встречала только Александра и Гектора, приезжавших навестить отца: «Мистер Хоукли, мистер Гектор Хоукли хочет вас видеть».
Но Лизандер для нее был подобен призраку его матери, к которой миссис Кольман питала необъяснимую ревность.
Лизандер заметил, что Горчица крепко хватила подогретого эля с пряностями, оставившего вишнево-красный след на ее морщинистых губах. Желая побыстрее добраться до владельца кассы, он тоже не стал с ней как-то особо расшаркиваться.
– Привет, пап.
Лизандер выложил содержимое сумки на покрытый зеленой кожей стол, рядом с аккуратной стопкой учебных планов.
– Это «Свуп» для Симонидеса.
«Бойтесь данайцев», – подумал Дэвид, глядя на дары. Опасаясь, что его голос задрожит, если он станет рассказывать о гибели попугая, он только поблагодарил и предложил присесть.
Очаровательно оформленный, рассчитанный на прием гостей, кабинет резко контрастировал с холодной, как день за окном, внешностью его хозяина. Все стены были увешаны полками с книгами, большинство на латыни и греческом, сильно захватанными и потрепанными, в выцветших малиновых, голубых, темно-зеленых и коричневых переплетах, золотые буквы на которых поблескивали в отсветах пламени, охватившего яблоневые поленья в камине. Среди редкостей можно было отметить «Этику» Аристотеля и семь томов «Разрушения и упадка Римской империи» Гиббона. И поскольку Дэвид Хоукли не был тщеславным человеком, на самую верхнюю полку были заброшены его восхитительные переводы из Платона, Овидия и Еврипида. Когда умерла Пиппа, он как раз работал с текстами Катулла, и с тех пор все так и оставил.