— Ох, устал, мейн герцхен, — сказал он, — давай скорей обедать!
Повторять приказание было нечего: все было уже готово. Утолив свой аппетит, Андрей Иванович покуривал трубочку, прихлебывая пиво.
Никто, глядя на него, не признал бы в нем одного из великих государственных людей того времени, тонкого дипломата, искусного интригана. Он был теперь добрым, жирным немецким буршем, созданным, казалось, для тихой семейной жизни, для трубки и стопки пива — и ничего так не любил он на свете, как эти редкие свободные часы, этот старый, потертый теплый шлафрок, старую трубку и пиво.
— Ну что, как там у вас? — спросила баронесса Марфа Ивановна, видя, что муж отдохнул и теперь сам рад будет побеседовать с нею.
— Да что там, все то же… Спасибо, что никто в дела не вмешивается и вольно мне делать все по–своему. Вот люди — каждый готов утопить меня в стакане с водою, а лень у них все же пуще вражды и ненависти, утопят, так ведь работать будет нужно, а этого они не любят. А уж как ненавидят, как ищут придраться к чему‑нибудь — вон намедни Головкин подошел ко мне и говорит:«Странное дело, говорит, Андрей Иваныч, что воспитание нашего монарха поручено вам». А почему, говорю, странное дело?«А потому, — отвечает, — что вы человек не нашей веры, да и никакой, кажется».
Марфа Ивановна ничего на это не сказала и сделала вид, что занята перестанавливанием посуды на столе. Она сама не раз уже подумывала о том, какой веры ее добрый муж, Андрей Иванович. Не раз и она поднимала с ним религиозные вопросы, но всегда как‑то очень быстро и ловко отделывался он от подобных разговоров, и это обстоятельство очень смущало баронессу.«Видно, нет на свете совершенного человека, — думала она, — все хорошо, а одного чего‑нибудь всегда недостает человеку». И она усердно молилась Богу и просила его, чтоб он простил рабу своему Андрею все грехи его вольные и невольные.
— Ну, а государь что теперь делает? — поспешила она переменить разговор, который мог сойти на неприятную почву и расстроить Андрея Ивановича. — Был он сегодня в Совете?
— Не был, матушка, не был, когда он бывает! В первые две, три недели после Меншикова приезжал, а теперь и глаз не кажет, не тем занят — веселится все. Просто не знаю, что и делать! Знаешь ведь, что вчера было — хотел сказать тебе, да не успел: ведь я вчера имел большое объяснение с государем — право, сердце у меня не на месте, что я за воспитатель! Вот вчера, оставшись с ним наедине, и говорю ему: ваше величество, исполни мою сердечную просьбу — уволь меня от должности твоего воспитателя, ибо иначе придется мне строгий отчет дать; ведь должен я следить за тем, чтобы ваше величество учились изрядно, а ваше величество только о веселье думаете. Отпусти ты меня, Христа ради, назначь на мое место кого другого.
— Ну, что же государь, что он сказал? — поспешно спросила баронесса.
— Очень уж он изумился. Потом заплакал, стал просить, умолять меня остаться.«Не оставляй меня, — говорит, — Андрей Иваныч, никого другого, кроме тебя, не хочу — да и кого найду? Я тебя люблю сердцем и почитаю. Я знаю, что ты имеешь право быть недовольным мной. Я знаю, что веду себя нехорошо». Вот и говорю я ему: так если сам знаешь, государь — отчего не исправишься? У человека воля должна быть, твердость. Видишь, что нужно идти направо, зачем же идешь налево? Смотрю я, государь еще пуще плачет.«Прости, — говорит, — меня, Андрей Иваныч, — исправлюсь, буду учиться».
— Что ж, это хорошо! — сказала баронесса.
— То есть одно недурно, что еще не успели его отвратить от меня, любит, да и сердце у него доброе, а другого ничего хорошего нет, потому хоть и обещал он мне это вчера утром, а к вечеру за старое принялся: не преодолел искушение — всю ночь пробегал по городу с Долгоруким.
— Ох, уж этот Долгорукий, — озабоченно покачала головой баронесса.
— Да, нечего сказать, — что ни день, то хуже; просто язва этот Долгорукий, — заговорил опять Андрей Иванович. — Чай, слышала ты, что он теперь с княгиней Трубецкой водится — так что теперь вышло, говорить о том стыдно. Ведь князь‑то Никита Трубецкой не Бог знает кто: и древняя фамилия, и на виду — а знала бы ты, как с ним обращается этот Долгорукий — ни стыда, ни совести! Пьянствует у него в доме, ругает его, даже бьет, мне говорили, — а тому что ж делать? Кто сладит с фаворитом? Ведь теперь иначе его уж и не называют. Пробовал я вчера государю о нем заикнуться, так побледнел тот даже:«Нет, — сказал, — не говори ты мне, Андрей Иваныч, ничего дурного про моего друга, он мне теперь заместо брата, так люблю я его, и никому, слышишь ты, — говорит, — Андрей Иваныч, никому не позволю его обижать». Да разве одна Трубецкая, — опять раздражительно заговорил Андрей Иванович, — позор, срам, что он такое творить начал: ко всем пристает, никому от него нет спасенья, а за ним и другие молодчики примеру его следуют… Хоть бы иностранных резидентов постыдились! Те уж своим дворам отписывают, что в России честь женская в такой же безопасности, как во граде, взятом неприятелями–варварами. До чего он дойдет, этот Долгорукий, помыслить страшно, да и государя совратит. Ну, теперь молод тот еще, а время‑то идет скоро; год, другой пройдет, вырастет — ах, Боже мой, право, страшно подумать!
В это время в комнату вбежала служанка и объявила, что приехала великая княжна Наталья. Остерман засуетился, вскочил из‑за стола и побежал к себе переодеваться. Баронесса встретила великую княжну поклонами, рассыпаясь в благодарности за высокую честь, которую она им оказала своим посещением.
— Очень Андрея Иваныча нужно видеть, он дома? — спросила Наталья.
— Дома, дома, принцесса, сейчас выйдет.
Андрей Иванович не заставил себя дожидаться, а баронесса поспешно вышла из комнаты, чтобы не стеснять царевну своим присутствием.
— Чем заслужил я, ваше высочество, такую честь? — почтительно говорил Остерман.
— Какая честь, Андрей Иваныч, — озабоченно проговорила великая княжна, — поговорить нужно с вами, да так, чтоб никто не знал. Вот каталась и заехала.
— Разве случилось что, принцесса?
— А разве у нас проходит день, чтобы чего‑нибудь не случилось? Сегодня утром у меня опять было объяснение с братом. Не могу я смотреть на него равнодушно, уморят они его, — и великая княжна заплакала и сквозь слезы продолжала, — как есть уморят! Ведь он в семь часов утра теперь спать ложится; где бывает, что делает, не знаю я. Сегодня лица на нем нет, бледный такой, да посмотрела я, и глаза у него красные, точно плакал.«Петичка, — говорю, — ты плакал, признайся?«Ну, вот он и признался, что точно плакал, и причиной этих слез цесаревна Елизавета; или с Долгоруким он, или у нее. Третьего дня два раза звать его посылала, а он так ко мне от нее и не вышел. Голубчик, Андрей Иваныч, на какой конец все это? Помоги, посоветуй мне, как спасти его. Я все терпела, все молчала в последнее время, но такие дела теперь узнала, что молчать не могу больше!..
— Что же вы узнали такое, принцесса? — тихо спросил Андрей Иванович.
— А то, что цесаревна смеется над ним, мучит его, она вот с Бутурлиным его насмех поднимает, верные люди мне это сказали.
— А Бутурлин у ней часто бывает? — спросил Остерман.
— Почти и не выходит от нее, — отвечала Наталья, и глаза ее засверкали.
— Ну, что ж, это ничего, успокойтесь, принцесса, ободряющим голосом заговорил Андрей Иванович, — успокойтесь, принцесса, может, в Бутурлине все наше спасенье. Ужо я все разузнаю и посмотрю, что надо делать. Утрите же ваши светлые глазки, вы совсем не дурные вести принесли мне. Сами увидите, все к лучшему повернется.
— Да хотя бы и так, надолго ли? — прошептала великая княжна.
— Ну, это другое дело! — развел руками Андрей Иванович.
Царевна уехала, и Остерман остался опять вдвоем с женою; он не рассказывал ей о своем разговоре с великой княжной, он хорошо знал, что она и так слышала за дверью весь разговор этот.
— Теперь дела принцессы Елизаветы плохи становятся, — заметил он, — нужно ждать перемен. Вот скоро в Москву все поедем для коронации, а в Москве новый человек есть, бабушка, и человек этот может стать важным человеком для нас для всех. Что ж, мейн герцхен, написала ты старой царице письмо?
— Написала, — ответила баронесса, — вот черновое в кармане, прочти, все отписано, как ты приказывал. — Баронесса подала мужу бумагу. Он с большим вниманием принялся читать ее. Марфа Ивановна Остерман писала царице Евдокии, позабытой до сих пор инокине Елене, о том, что вручает себя в высочайшую ее величество милость и при этом уверяла, что муж ее государю и ей, царице, со всяким усердием и верно служит и служить будет.
— Хорошо, хорошо, так, так и нужно, — одобрительно кивал головою Андрей Иванович, читая письмо это. — Ну, а теперь и я, Марфуша, пойду тоже напишу царице, ох, нужна она нам, ох как нужна, ведь все же бабушка родная, кровь заговорит! Многое она сможет сделать, пуще всего нужно нам заручиться ее милостью…
Андрей Иваныч сел за свой рабочий стол и принялся писать. Он описывал старой царице службу, сочиненную на день рождения государя, прилагал рисунок фейерверка, в этот день сожженного, и манифест о коронации. Долго писал он и так окончил письмо свое:«Яко я на сем свете ничего иного не желаю, окроме чтоб его Императорскому Величеству без всяких моих партикулярных прихотей и страстей прямые и верные свои услуги показать, так и Ваше Величество соизволите всемилостивейше благонадежны быть о моей вернейшей преданности к Вашего Величества высокой особе о том не распространяю, понеже ведаю, что как Его Императорское Величество так и Ее Императорское Высочество великая княжна, мне в том верное свидетельство подать изволят, и верная моя служба всегда более в самом деле, нежели пустыми словами явна будет».