Надо сказать, что я после всего пережитого воспринимал окружающее хотя и адекватно, но как бы сквозь сон в переносном и в прямом смысле этого слова — поскольку проспал почти всю неделю, которую провел в буйном отделении.
В те редкие минуты, когда я просыпался, я понимал, что нахожусь в сумасшедшем доме, но при этом совершенно не понимал, почему я тут нахожусь, так как, вследствие временной амнезии, не помнил не только о своем самоубийстве, но и даже о его причинах. И, возможно, не вспомнил бы, если бы мой лечащий врач мне об этом не рассказал, перед тем как перевести меня в спокойное отделение. Разумеется, он мог мне рассказать только о самом факте самоубийства. Что же касается причин, то я о них со временем вспомнил сам, и мы с врачом впоследствии неоднократно и в больших подробностях обсуждали мою запутанную личную жизнь, а также с азартом исследовали одну из ключевых проблем отечественной психиатрии: может ли совершить (или покуситься совершить, что было, по мнению моего врача, одно и то же) суицид психически здоровый человек? Причем я, со своей стороны, конечно, утверждал, что может, имея в виду, естественно, отнюдь не себя, а таких людей, как, скажем, Александр Матросов или, к примеру, Сенека. После подобных задушевных бесед мы всегда расходились чрезвычайно довольные друг другом.
Впрочем, все это было уже несколько позже, когда меня перевели в спокойное отделение, а в буйном я, несмотря на свое отчасти сомнамбулическое состояние, вел себя весьма агрессивно (что абсолютно не свойственно моему уравновешенному и добродушному характеру) и принял активное участие в нескольких коллективных потасовках, а один раз даже поднял руку на санитара, за каковое кощунственное деяние я был заслуженно наказан уколом сульфазина, и должен признаться, что еще только дважды в жизни я испытывал сравнимые по силе болевые ощущения — первый раз, когда мне прошлись бормашиной по обнаженному нерву, и второй раз, когда мне без наркоза вскрывали и выдавливали огромный нарыв на нижней губе.
Однако ко времени моего перевода в спокойное отделение я уже полностью вышел из состояния прострации и был вполне способен всецело погрузиться как в свои тяжелые личные переживания, так и в их творческую реализацию. Я говорю сейчас о создании цикла трагедийной любовной лирики «У чайного стола».
Вообще практически каждое мое пребывание в больнице было в большей или меньшей степени связано с поэтическим творчеством (так, в больнице № 12 я отшлифовывал заключительные стихотворения из сборника «Беспамятство и постоянство»), но после долгих и мучительных размышлений я все-таки решил отказаться даже от выборочного цитирования своей больничной лирики. Хотя, конечно, искушение наглядно продемонстрировать благотворное воздействие больничной атмосферы на творческую потенцию было велико. Причем сравнительный анализ моего больничного творчества убедительно доказывает, что положительное воздействие больницы вообще совершенно не зависит от различия внешних аксессуаров каждой больницы в отдельности. И хотя некоторые нюансы и тонкости безусловно имели место, общая тенденция доминировала абсолютно. Отчасти поэтому, во избежание стилистической тавтологии, я и решил воздержаться от цитат.
Если же вернуться ко внешним аксессуарам, то чистота, уют, свежее белье, ковровые дорожки, мягкая мебель, в холле — рояль, цветной телевизор и стереопроигрыватель (что касается двух последних агрегатов, то это были по тем временам редкие и доступные немногим предметы роскоши — я, во всяком случае, увидел их там впервые в жизни) придавали институтскому отделению больницы им. Кащенко удивительное своеобразие. Опять же — беспрецедентный харч, не идущий ни в какое сравнение со всем тем, чем меня кормили в многочисленных больницах, где я лежал и до и после больницы им. Кащенко.
Но главным там, конечно, было не это. Главным было то, что в спокойном отделении я застал просто невероятный расцвет наук, искусств и ремесел, с первой минуты наводивший на мысли об античности, Возрождении и «золотом веке». Я это ощутил особенно остро еще и потому, что едва меня ввели в отделение, как я услышал исполнение группой весьма изысканно одетых юношей (там разрешалось ходить в своей одежде, хотя любителям больничной романтики, вроде меня, выдавалась и вполне пристойная казенная) песни моего собственного сочинения «Сотня юных бойцов из израильских войск». А уже в тот же вечер я давал международный сеанс одновременной игры в шахматы на шести досках. Причем моими соперниками были болгарин, бельгиец, индус и трое наших (один из них, впрочем, был узбек, который, кстати, оказался единственным, у кого я не выиграл).
Разумеется, богатая культурная жизнь отделения была во многом обусловлена весьма специфическим контингентом больных. Огнеглазый армянин, первая труба оркестра Большого театра, давал нам концерты, виртуозно исполняя на губах произведения Берлиоза, Скрябина и Хачатуряна. Тихий московский филолог вполне связно рассказывал о Бердяеве и Флоренском. Миниатюрный юноша, студент МГУ с Мадагаскара, демонстрировал ритуальные танцы своей родины. Особенно мне запомнился «танец слона», во время которого каждый из зрителей должен был дать исполнителю что-нибудь из еды, а тот в процессе танца должен был обязательно все съесть. Уже упоминавшаяся живописная группа золотой молодежи под аккомпанемент трех расстроенных гитар знакомила нас с лучшими образцами западной рок-музыки и отечественного городского фольклора. Двухметровый югославский дипломат и экономист проводил семинары о перспективах развития социалистической экономики в Югославии и СССР и, заключая наши бурные дебаты, высказывался обычно так: «Сначала наш маленький экономика — трах-бах, полный пиздец. Потом ваш большой экономика — трах-бах, полный пиздец. А потом все будет очень хорошо!» И только темпераментный канадский профессор математики выступал, так сказать, не совсем по специальности и почему-то предпочитал делиться с нами не своими обширными познаниями в области комбинаторики, а своими не менее обширными познаниями в области сексопатологии. Но, к сожалению, поскольку, хотя он и был, по его словам, украинского происхождения по линии матери, он совершенно не владел русским языком, — ему, чтобы сделать содержание своих лекций доступным всем окружающим, часто приходилось прибегать к методу наглядной демонстрации, для чего он, раздевшись донага, бегал по отделению с криками: «Fuck my back!»
Еще там был один толстый еврейский мальчик, который обладал просто феноменальной памятью на стихи и знал наизусть буквально всю русскую поэзию от Кантемира до Бродского. Должен без ложной скромности сказать, что и я в этом деле считал себя изрядным докой и, помнится, в молодые годы даже заключал пари на различные суммы, что смогу читать стихи наизусть (разумеется, не повторяясь) 3–4 часа подряд. И когда я из молодого тщеславия дал этому мальчику (ему было лет 15) понять, что я тоже кое-что смыслю в поэзии, он уже с тех пор от меня не отходил ни днем ни ночью и непрерывным чтением стихов вслух, а еще больше — разговорами о них доводил до состояния умоисступления. Ситуация усугублялась еще и тем, что все без исключения стихи русской поэзии он приписывал себе, а себя, по странному капризу больного воображения, считал ныне уже, к сожалению, покойным Александром Величанским.
Хотя как раз произведений А.Величанского я от него никогда не слышал, за исключением двустишия: «нам дела нет до бабы бестолковой, но к ней гуляет Вася-участковый», которое он повторял всякий раз, когда медсестра приходила звать его на процедуру.
Пожалуй, чрезмерное общение с этим несчастным мальчиком было единственным моментом, омрачавшим мое существование в больнице им. Кащенко. А в остальном я всегда с лучшими чувствами вспоминаю о времени, проведенном там. Что же касается врачей и медицинского персонала, то их присутствие в спокойном отделении выглядело абсолютно ненавязчивым. И хотя я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из них принимал какое-либо участие в нашей богатой культурной жизни, но к их чести следует сказать, что они ничему и не мешали — ни нашим регулярным ночным бдениям, ни выпуску стенной газеты «Душевнобольной» (на русском и английском языках), ни методическому употреблению всевозможных наркотических препаратов все той же группой золотой молодежи. (Кстати сказать, автор этих строк, в те годы принципиально предпочитавший пополнять свой жизненный опыт исключительно эмпирическим путем, воспользовавшись удобным случаем и сугубо в экспериментальных целях, перепробовал все то, чем услаждали себя эти экзальтированные молодые люди. Но, к сожалению, ни анаша, ни циклодол, ни жидкий седуксен в ампулах не оказали на меня совершенно никакого действия, если не считать тяжелой головной боли, и я до сих пор не понимаю, какое удовольствие можно в этом находить. Гораздо больше по вкусу мне пришелся лосьон «Огуречный», с которым в качестве напитка я также здесь познакомился впервые.)