«Ишь ты, — неприязненно фыркнула Татьяна Владимировна, — выворачивается туда-сюда и еще выговаривает!.. Хотя, конечно, действительно всякая ерунда в голову лезет».
— Вы думали когда-нибудь о пришельцах? — строго спросила тетка в канареечном платье.
— О ком, о ком?
— О пришельцах из других миров, об инопланетянах?
Татьяна Владимировна пожала плечами. Она и сама не знала, думала она о них или не думала. Скорее всего, все-таки не думала, потому жизнь ее шла заведенным порядком и без инопланетян. Она скосила глаза на ходики с кукушкой. Ого, уже половина одиннадцатого, а она еще за обед не принималась. Скоро Верка пожалует с пляжа, голодная, как зверь. Инопланетяне… И как она превращается?
Татьяна Владимировна и хотела бы настроить свои мысли на возвышенный космический лад, но тут же увязла в привычных земных вещах: обед, белье, Верка, куртку ей надо на осень…
— Мы хотим просить у вас помощи. Мы, жители далекого мира, просим вас о помощи.
— Меня? Да вы что? Как же я могу помочь?
— Подобно тому, как я сейчас представила вам двойника вашего мужа, мы сделаем ваш двойник, и этот двойник улетит с нами…
— Да вы что, смеетесь? Чем я могу помочь? Нашли тоже… — У нее вдруг мелькнула догадка: — У вас там что, есть страхование жизни, имущества?
— Нет, Татьяна Владимировна, — сказала женщина в канареечном платье, — у нас нет страхования. Нам нужны вы. Лично вы. Вы как личность.
— Я? Как личность?
Может, все-таки она смеется, эта пришелица? Но нет, смотрит на нее серьезно, даже печально, и эта печаль темной водой беззвучно накатывается на нее, холодит сердце, томит его. И музыка непонятная звучит, точно молит ее, тянется к ней. Нет, не смеется странная эта женщина. Глядит грустно, так грустно, что горло сжимается. Скорбит человек. И просит о помощи. Просит о помощи. И из всех, всех людей, из Чубукова, из всей бухгалтерии, из всего Приозерска ее выбрали. Как личность. Из всех ее выбрали. Ее, Татьяну Владимировну Осокину. Нет, не самую красивую, знала она и про свой нос буратиний и про глаза. Нет, не самую образованную, не раз замечала, что знаний ох как не хватает. Не самую умную, не самую счастливую и не самую богатую. Как личность выбрали! И дернулось что-то в Татьяниной груди, потянулось навстречу светлой ниточке, что рвалась к ней из темной печали. Оценили ее. Как личность! Нет, не провалились к черту двадцать лет и тысячи сваренных обедов, тысячи пар заштопанных носков и сводок по выполнению плана страхования. Как личность! Уехать, помочь. Вылететь птичкой из кухни, только тебя, Танечка, и видели!
И тут же тоненько и жалобно пискнула мыслишка: а как же Петр Данилыч и Верка? И, словно в ответ, услышала:
— Вы останетесь здесь, дома, и даже никогда не будете вспоминать об этом разговоре, но копия ваша улетит с нами. Никто и никогда не узнает об этом, не будете знать и вы. Но мы ведь просим помощи не за награду. Решайте.
Как личность… И казалось Татьяне Владимировне, что ошибается пришелица, недоговаривает чего-то. Не может того быть, чтобы сделал человек что-то в жизни и не осталось бы у него от этого следа в душе.
— Я согласна, — прошептала она.
— Спасибо, — сказала женщина в канареечном платье и пошла к выходу, прикрыла за собой тихонечко дверь — и будто не было ее.
Татьяна Владимировна подняла глаза на ходики. Вот те на: настучали уже одиннадцать, а она все стоит задумавшись. Сколько же она так простояла? Минут, наверное, сорок. Точьв-точь как Верка, когда моет посуду: шевельнет рукой и замрет, уставившись в грязную тарелку. И зло ее, Татьяну, берет, и смеяться хочется.
На мгновение ей почудилось, что она не просто замечталась, что кто-то будто бы приходил к ней. Нет, это только показалось. Подогреть воду и быстрее постирать, а то весь день прокрутишься на кухне.
Но странное дело: хотя думала она о самых что ни на есть будничных делах, настроение у нее было почему-то просветленное и в самой глубине души тепло плескалась светлая печаль.
С того самого момента, как увидел Александр Яковлевич Михайленко у себя в каморке старичка, у которого воротничок и шея являли одно целое, он жил в состоянии постоянного ожидания. Чего ждал, сказать он не мог, но старичок, назойливо требовавший альмагель, мгновенно взорвал всю привычную жизнь заведующего аптекой. Взорвано было все: от аптеки до ежесубботнего преферанса с невропатологом Бухштаубом, заведующим инспекцией Госстраха Чубуковым и завмагом Жагриным. Все взорвал старичок в детской светлой рубашечке с синими кубиками. А может быть, и не детской, кто ее знает, эту безумную нынешнюю моду. Взорвал, поднял все кверху, перемешал. Все перепуталось, стало зыбким и неопределенным, как бы вокзальным. Вещи потеряли присущую им солидность, а люди — свою безусловность.
Несколько дней Александр Яковлевич ловил себя на том, что пристально всматривается в шеи людей.
— Что вы на меня так смотрите? — спросил его завмаг Иван Иванович Жагрин, когда они играли в преферанс.
— А как это я на вас смотрю?
— Да так как-то… странно… — Завмаг пожал плечами и приблизил карты к груди. Прятать, впрочем, ему особенно нечего было, потому что карта ему упорно не шла и на руках был унылый набор всякой мелочи, как детский новогодний подарок за рубль в целлофановом пакетике, перевязанном ленточкой.
Александру Яковлевичу остро захотелось рассказать о странном посетителе, умевшем неким таинственным образом отделять воротник от шеи, но он представил себе реакцию партнеров и замолчал. Он сдал карты и смотрел поочередно на шеи своих партнеров. У Бухштауба между воротником рубашки и морщинистой шеей можно было всунуть детский кулак, Чубуков, казалось, уже много лет не снимал свою серую рубашку и черный галстук, а сизую шею завмага не мог удержать ни один воротничок.
Александр Яковлевич прожил долгую жизнь и давно приучил себя ничему не удивляться. Пусть люди волнуются, шустрят, он-то знает: суета сует, всё суета!
И вот теперь, впервые за долгие, долгие годы, он чувствовал себя безоружным перед явившимся ему старичком. И даже слова о том, что нет ничего нового, никак, пожалуй, не могли отнестись к человеку, у которого воротничок рубашки рос прямо из шеи.
Александр Яковлевич налил себе стакан чаю. Заварка была совсем жиденькая, казенная, но лень было заваривать новую. Он размешал сахар и подумал, что надо, пожалуй, лечь сегодня пораньше, потому что предыдущую ночь спал дурно и проснулся совсем разбитым.
Жена Александра Яковлевича умерла вскоре после войны. Несколько лет он прожил с дочерью, заменяя ей мать, потом она уехала в Ленинград учиться, и с тех пор он всегда жил один. Разве что два или три раза гостила у него внучка. Но тихий Приозерный тяготил ее, и Леночка уезжала через несколько дней.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});