"По-русски (по-всячески) чу'дно мыслить. Были бы косточки, а мясо вырастет".
(Вероятно, если собрать по цветаевским черновым тетрадям разбросанные отдельные суждения, заметки при работе над стихами и прозой, заготовки к письмам, — афоризмы (мы имеем в виду не собранное ею самой в записные книжки) — получится увлекательная, пестрая, яркая и трудная книга…)
Вот два суждения, извлеченные из тетрадей 1935 года:
"Иногда нужно предпочесть, в стихах — общее место — острейшей подробности, ради потока. Т. е. фразу, период — эпитету, и поток — образу, который иногда, именно единственностью своей — тормозит".
"…Поэту нужна красавица, т. е. без конца воспеваемое и никогда не сказуемое, ибо — пустота, et se prete a toutes les formes[115]. Такой же абсолют — в мире зрительном, как поэт — в мире незримом. Остальное все у него уже есть…"
* * *
В октябре Марина Ивановна получила наконец ответ от Пастернака на свое летнее письмо. Он писал, что целых пять месяцев пребывал в тяжелом душевном состоянии и что только недавно оно прекратилось. Что он наконец прочел ее прозу (в оттисках, по-видимому, полученных в Париже). Что не мог раньше ответить на ее летнее письмо, так как был болен. Он надеялся на окончательное выздоровление и тревожился: если "мне опять захочется глядеть вперед…. кого же я там, по силе и подлинности того, например, что было в Рильке, вместо тебя увижу?..
Когда же вы приедете?"
К этому письму она осталась глуха; ничего, кроме пастернаковского эгоцентризма, не вычитала в нем: ни усилий и надежды выйти из депрессии, ни вопроса о приезде ее семьи, ни, наконец, отзыва (положительного, разумеется) о ее прозе… Зато безжалостно упрекала Бориса Леонидовича в том, что он не заехал к родителям в Мюнхен на обратном пути из Парижа: "Здесь предел моего понимания, человеческого понимания… я на себе поезд повезу, чтобы повидаться (хотя, может быть, так же этого боюсь и так же мало радуюсь)… все близкие мне — их было мало — оказывались бесконечно-мягче меня… моя мнимая жестокость была только — форма… необходимая граница самозащиты — от вашей мягкости, Рильке, Марсель Пруст и Борис Пастернак… Между вами, нечеловеками, я была только человек. Рильке умер, не позвав ни жены, ни дочери, ни матери… Это было печение о своей душе". И прибавляет страшные слова, которые сбудутся в буквальном смысле:
"Я, когда буду умирать, о ней (себе) подумать не успею, целиком занятая: накормлены ли мои будущие провожатые, не разорились ли близкие на мой консилиум, и м. б. в лучшем, эгоистическом случае: не растащили ли мои черновики".
Эта разница: между собственной человечностью и пастернаковско-рильковской "божественностью", признание, что они выше ее, и одновременно чисто человеческие упреки, в сущности не имеющие права на существование, — все вместе было игрой ума, воображения и эмоций. Мы не знаем, послала ли Цветаева это письмо Пастернаку: оно сохранилось в ее тетради. Как бы там ни было, оно очень важно для осмысления ее великой двоякости. Признавая таких, как Пастернак, "небожителей" выше себя, человека ("Собой (душой) я была только в своих тетрадях…"), она, тем не менее, позволила себе суд над ними и ставила себя в пример, что противоречило ее же убежденности в неподсудности поэта… Во всяком случае, такое письмо, думается нам, могло только обидеть адресата…
* * *
В ноябре, быть может, "вдохновленная" какой-то поездкой на метро в Париже, Марина Ивановна отвела душу, написав гневное стихотворение "Читатели газет". С уличной публикой она разделалась, как мы помним, еще в прошлогоднем стихотворении "Деревья"; теперь же провозгласила анафему пассажирам "подземного змея":
Кто — чтец? Старик? Атлет?Солдат? — Ни че'рт, ни лиц,Ни лет. Скелет — раз нетЛица: газетный лист!Которым — весь ПарижС лба до пупа одет.Брось, девушка! — Родишь —Читателя газет…………………………Что' для таких господ —Закат или рассвет?Глотатели пустот,Читатели газет!
Анафема читателям газет, анафема самой газете: "Что ни столбец — навет, Что ни абзац — отврат…" Сатира беспощадная, а в конце и неожиданная, — впрочем, как всегда, в духе цветаевской двоякости. Ибо, после водопада сатирических строф, следует такой финал:
Вот други, — и кудаСильней, чем в сих строках! —Что' думаю, когдаС рукописью в рукахСтою перед лицом— Пустее места — нет! —Так значит — нелицомРедактора газет —
ной нечисти.
(А зачем, спрашивается, поэту — вообще печататься для читателя газет: "хватателей минут", "чесателей корост", "смесителей кровей"? Впрочем, не будем придираться…)
Именно газеты задолговременно анонсировали предстоящий 20 декабря цветаевский вечер: "Последние новости" — семь раз, "Возрождение" — трижды. Снова — хлопоты с распространением билетов, которые Марина Ивановна сама занесла Буниным. Вечер, где она читала новые стихи, состоялся в зале Сосьете Савант, на улице Дантона. Аля сидела с билетами у кассы. Марина Ивановна видела, что к дочери подошел Бунин и, как она подумала, впервые встретился с нею. (На самом деле, по воспоминаниям Ариадны Сергеевны, она уже давно была знакома с Иваном Алексеевичем). Оживленная беседа, в антракте — продолжение; от ревнивого глаза Марины Ивановны все это не укрылось, тем более что на вторую часть вечера Бунин, не любивший цветаевские стихи, в зал не вошел, а просидел с Алей у кассы. Обо всем этом Цветаева, несомненно, задетая, поведала Тесковой: "…Если бы мне большой писатель сказал: — "Милая барышня…", я бы и в 15 лет ответила: отметила: — Меня зовут — Марина — (и, подумав:) — Ивановна… Потому меня не любили. (Так — мало! так — вяло!) По-мужски — не любили. Даже — тогда. (Ду'хи любили, души — любили: поэты, одинокие старики, собаки, чудаки…)"
Из этого же письма от 28 декабря можно получить яркое представление о Муре:
"Мур живет разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом — отца… Очень серьезен. Ум — острый, но трезвый: римский. Любит и волшебное, но — как гость.
По типу — деятель, а не созерцатель, хотя для деятеля — уже и сейчас умен. Читает и рисует — неподвижно — часами, с тем самым умным чешским лбом. На лоб — вся надежда.
Менее всего развит — душевно: не знает тоски, совсем не понимает.
Лоб — сердце — и потом уже — душа: "нормальная" душа десятилетнего ребенка, т. е. зачаток. (К сердцу — отношу любовь к родителям, жалость к животным, все элементарное. — К душе — все беспричинное болевое.)
Художественен. Отмечает красивое — в природе и везде. Но — не пронзён. Пронзён — душа. Ибо душа = боль + всё другое. Меня любит как свою вещь…".
Сергей Яковлевич весь был в деятельности Союза возвращения на родину. И, по-видимому, уже получал какие-то деньги: теперь в письмах
Марине Ивановне реже звучали просьбы и жалобы на безденежье. Бедность, разумеется, не покидала семью, — однако сейчас уже не идет речь о том отчаянии нищеты, в которое семья периодически впадала. Вдобавок, к сожалению, нам ничего не известно о дальнейших отношениях Цветаевой с Саломеей Николаевной: после 1934 года письма к ней то ли прекратились, то ли не сохранились… Подробности же деятельности Сергея Эфрона, нам думается, навсегда останутся тайной за семью печатями. Тем интереснее вчитаться в его письмо к сестре:
"4-ХII-35
Дорогая моя Лиленька,
Получил твое огорчительное письмо. Я тебе пишу мало, но не так уж тебя "забываю", как ты думаешь. Во-первых, после твоего предпоследнего письма я послал тебе с одним отъезжавшим чулки и письмо. Очевидно, ни тех, ни другого ты не получила. Во-вторых — к тебе должен был зайти еще один мой друг. Он не зашел. В-третьих, я просил о том же Пастернака, но Борис оказался невменяемым… Писать мне тебе трудно — это правда — и пишу я пусто — это тоже правда… Нам нужно увидеться…. Мне почему-то кажется, что все у тебя должно измениться с моим приездом", — оптимистически пишет он; затем переходит к некогда любимой теме — кино: "…видел… "Чапаева" — замечательно! С Рене Клером ты не права. Это замечательный режиссер и кинолирик. Лучший его фильм "Миллион". "Под крышами Парижа" его первый звуковой фильм… К тебе должен зайти… один из архитекторов, бывший в Италии на международном конгрессе архитектуры. Он расскажет тебе о нашей мимолетной парижской встрече… Сейчас в Париже сов<етские> ученые. Видел из них только челюскинца Шмидта".
Кое-что встает все же из этого "пустого" письма. Обширные связи. Участие в поездках людей в Советский Союз: Сергей Эфрон упоминает троих, — к которым имеет непосредственное отношение. О том, чем он конкретно занят, чем зарабатывает, — пишет так: