доводит дело до драки в церкви, а потом заводит судебное дело — за оскорбление храма господня — и... спроваживает парня в тюрьму; он ненавидит сына помещика Валерьяна и доносит на него полиции — за то, что тот защищает крестьян. По его воле Павел и Валерьян оказываются на каторге. Стреттон догадывается, предвидит, что запоют после подобных писаний отцы церкви...
Пожалуй, действительно кое-что стоит приглушить, пожертвовать отдельными местами, только бы книга шла, не задерживалась... Так было с «Карьерой нигилиста»... Но в таком случае... отказаться от своей подписи!.. Пусть идет под одной фамилией Хезбы. О нем, соавторе, сказать где-нибудь в предисловии, в аннотации... Проклятие! Но — вынужден! Должен! Демократия тоже имеет границы...
...Телеграф принес известие — лондонские вечерние газеты запестрели крупными заголовками — о смерти Александра III. Российский самодержец, который за тринадцать лет своего царствования удерживался от войн с внешними врагами, но на совести которого сотни жертв и многие и многие преступно-реакционные указы, «почил в бозе» еще сравнительно молодым, сорокадевятилетним. Видимо, сказались на его здоровье и смерть отца, и «добровольное» гатчинское затворничество — Маркс называл этого царя пленником революционеров, потому что монарх не только избегал появляться в Петербурге, но даже боялся прогуливаться по тенистым аллеям старинного родового парка.
Как бы там ни было, а смерть тирана всегда радость. Правда, временная, обманчивая, не дающая больших оснований для оптимизма.
Новый император, портреты которого помещались на почетном месте в официальных газетах, Николай II, занял престол еще совсем молодым. Ему двадцать шесть лет. Тронная речь императора вызвала разочарование — ничего нового, никаких радикальных изменений в общественной жизни, все оставалось по-прежнему. Доносились слухи, что заявление монарха не вызвало восхищения даже в официальных кругах, немало городских и земских уездных дум открыто высказывали свое недовольство.
Отложив все архисрочное, Степняк за ночь написал для «Фри Рашен» статью — надо развенчать розовые настроения, появившиеся кое у кого в связи со сменой правителей; ни о каких демократических уступках нового царя нечего и говорить; если и стоит ожидать какой-либо пользы, то не с этой стороны. Революция нарастает, пусть за эти годы не было парижских коммун, зато были конгрессы социалистов, окрепли международные связи трудящихся.
— Выступаешь против розового оптимизма, а сам... — заметил как-то Степняку Кропоткин. — Статья заполнена безосновательным оптимизмом о нынешней революционности. Все замерло и там, и здесь... Словеса — и только!
— Нет, Петр Алексеевич, — категорически возражал Сергей Михайлович, — не замерло. Революция зреет даже независимо от нас. Отстали вы, оторвались от живой почвы, Петр Алексеевич. Как себе хотите, а говорю вам откровенно: анархизм, которому вы молитесь, давно отжил. Чего стоят эти последние ваши парижские диверсии? Разве что новых жертв. Выдворили из Франции Засулич, Плеханова...
— Об этом не будем, — с явным недовольством прервал Кропоткин.
— Но мы не имеем права делать ошибки умышленные или только потому, что одно нам нравится, а другое нет, — продолжал Степняк, не обращая внимания на слова Кропоткина. — Есть дело, ради которого живем, боремся.
— Что ты предлагаешь?
— Надо сделать все возможное, чтобы недовольство новым тираном углубить. Возбуждение масс ныне сильнее, нежели было при Александре. Надо ожидать усиления открытой революционной борьбы.
— Что ж, дай бог, — сказал Кропоткин.
— Мы говорим по-иному, — возразил Степняк. — Сделать все, чтобы революционная ситуация переросла в революционную борьбу.
Кропоткин снова развел руками. Разговор, которым Степняк — подсознательно — пытался вовлечь давнего товарища в свои новые замыслы, не внес в их отношения никаких изменений.
Было досадно и обидно. Чайковский, Лавров... и вот теперь Кропоткин... Старые, закаленные бойцы, но, как говорит Засулич, разошлись на каком-то перекрестке, и уже неизвестно, сойдутся ли когда-нибудь их дороги. Что ж, борьба есть борьба, компромиссам в ней места нет.
XXX
С наступлением лета Энгельсу стало значительно хуже. Он очень исхудал, лицо стало серым, все чаще пропадал голос. Зловещий нарыв на шее мучил его, не давал спать, есть. Еще зимой он распорядился относительно своего имущества и своих сбережений, завещал в случае смерти тело его сжечь, а урну с прахом бросить в море — возле скалы, где любил отдыхать, в Истборне. Однако и теперь он не переставал работать. Болезненно улыбаясь, он выслушивал категорическое запрещение врача заниматься делами, соглашался с ним, но как только тот уходил, с жадностью набрасывался на работу. Перед ним лежали кипы мелко и неразборчиво исписанных рукою Маркса бумаг, из которых должен родиться последний том «Капитала».
В комнате постоянно кто-то дежурил. Однажды, куда-то отлучаясь, Каутская попросила Фанни Марковну посидеть возле больного. Кравчинская с волнением вошла в комнату, поздоровалась. Энгельс — был в постели — долго смотрел на нее и лишь спустя некоторое время, когда она села на стул рядом с постелью, узнал ее.
— Фанни! — обрадовался он. — Хорошо, что вы пришли. Я по вас соскучился. — Говорил с трудом, напрягаясь, с частыми перерывами. — Как Сергей?.. Жив-здоров? Это хорошо... хорошо. Берегите его.
Фанни Марковна кивала головой в знак согласия, улыбалась, а сердце ее обливалось кровью, на глаза то и дело набегали слезы, и она незаметно смахивала их.
— Вот на том кресле — видите? — больной показал глазами на старенькое деревянное креслице, стоявшее у стены, — Маркс писал «Капитал». — Энгельс надолго замолк, лежал закрыв глаза, а когда раскрыл их, добавил: — Я счастлив дружбой с ним. Такие люди, как Мавр, встречаются слишком редко. Судьба не обидела меня друзьями, но он особенный... Будьте добры, — попросил он, — откройте секретер, там есть его... наши фото.
Она выполнила его просьбу, достала небольшую папку, и Энгельс одну за другой начал просматривать фотографии, рассказывая историю каждой из них.
— Так хочется написать его биографию, — сказал он вдруг. — Для потомков.
— Вот поправитесь и напишете, — поддержала Фанни Марковна.
Энгельс посмотрел на нее и промолчал. Он уже знал! Хотя и не подавал виду, но знал, что его ждет в совсем недалеком будущем. Врач говорил о воспалении легких, о разных катарах, — пусть говорит... Он ни словом не покажет своей осведомленности об этой ужасной болезни. Пусть думают, что он верит, надеется, ждет улучшения. Зачем создавать лишние хлопоты друзьям? Будет