одни пуговицы,— рассмеялся Макарыч.— Нет уж, сам к нему спутешествую.
47
С Макарычем мне как следует побыть не пришлось. Расспросив, как я повстречался с дядей Сеней, он ушел с Григорием Ивановичем в Сиротскую слободку. Вернулся поздно, а утром Ибрагимыч отвез его на пристань к саратовскому пароходу. Прощаясь, он еще и еще раз наказал не дозволять бабане вставать с постели.
—А я через недельку, дней через десять наведаюсь,— сказал он.— Может, и Надя...— тут же тряхнул головой, весело поправился: — Надежда Александровна. Она давно в Балаково рвется.
Но прошла и неделя, и другая, и третья, кончился сентябрь, прошло и десятое октября, а от Макарыча хоть бы записочка, хоть бы слух какай. Бабане доктор давно разрешил подниматься и сидеть в постели.
—Ходить начнете, когда сами почувствуете, что эта пора наступила,— строго сказал он ей в последний приезд.
—Чую, сама чую,— недовольно отозвалась бабаня.
—Як тому это говорю, что едва ли еще придется навестить вас. Недели через две пароходы станут: в верховьях Волги уже шуга [3] идет.
Бабане с каждым днем становилось лучше. Страшные отеки почти сошли с лица, глаза стали шире, веселее. И хотя за суровостью она по-прежнему умудряется прятать мягкую добрую улыбку, я все равно ее вижу.
Вчера я заново рассказывал ей, как живут Поярковы. Слушая меня, она вдруг сказала:
—Гляжу на тебя, и вроде я здоровая. Вот совсем здоровая. А ты, выходит, возле меня как пришитый. Скучно, поди? Все ты в избе да в избе...
Но я, пожалуй, меньше всего сидел дома. Нужно было добывать для бабани мясо, яйца, сливочное масло. Все это доктор прописал как лекарство, и все это было на базаре, но не на деньги, а, как говорили балаковцы, «мен на мен». За фунт сливочного масла требовали четыре аршина ситцу или шитую рубаху. Я уже снес на базар ту рубашку, что сшила бабаня, когда мне исполнилось четырнадцать лет. Хорошо еще, что она до болезни сговорилась с молочницей Домушкиной и та за дедушкин овчинный полушубок черной дубки дает мне каждый день бадейку молока, и хорошо, что у нас есть мука, пшено, а то бы мы с Наташей все из дому вынесли.
Да и не чувствовал я себя пришитым к бабане. В доме у нас всегда кто-нибудь да есть. Если не Ибрагимыч, то его жены, шустрые лопотуньи Фатима с Каримой. Иногда неожиданно, проездом из Широкого Буерака в Вольск, завернет Пал Палыч. Изредка заходит Александр Григорьевич. Медлительный, он долго возится в прихожей, снимая пиджак, обтирая сапоги о половичок, и, неслышно ступая, проходит в спальню к бабане. Осторожно, чтобы не скрипнуть стулом, присаживается возле постели и, как доктор, прощупывая бабанину руку, расспрашивает о ее самочувствии. И уж каждый день обязательно хоть на минуту забежит Григорий Иванович. Он в последнее время какой-то беспокойный и до того исхудал, что щеки у него запали, а под глазами легли темные, с прозеленью круги. Я знаю, как ему трудно. Зискинда хотя и выдворили из комитета народной власти, хотя и назвали комитет Советом рабочих и крестьянских депутатов, но сторонников Зискинда в Совете немало. А сам Зискинд, не сдавая дел, ключей от несгораемого ящика, печатей, уехал в Саратов. Но не это тяготит Григория Ивановича. Понаехало в Балаково саратовское жулье, каждую ночь кражи, да не просто там у кого-то из сундука одежду украли или раздели человека темной ночью на улице, а вот позапрошлую ночь вывезли из магазина Балаковского потребительского общества шестьдесят кусков сукна и пять ящиков галош. А Григорий Иванович перед Советом и большевиками отвечает за спокойствие в Балакове и даже за цены на хлеб и на мясо. И попробуй-ка установить цену на балаковском базаре, прикажи мяснику или калаш-нику продавать не по ихней цене. Что же, часок-другой поторгуют, а потом на двери лавчонок замки — и торговле конец. А тут еще, как на грех, разболелись у него зубы.
Выберет он часок, забежит, перекинется двумя-тремя словами с бабаней, вынет из кармана яблоко или грушу и — на кухню к Наташе. Мне иногда обидна торопливость Григория Ивановича. Будто он обходит меня.
Как-то я попытался задержать его возле себя, даже за ремень схватил. Но бабаня молча взяла мою руку, отдернула и, осуждающе покачав головой, сказала:
— Глупый ты, глупый!
А когда Григорий Иванович вышел, выговорила:
—Что ты не даешь человеку душеньку успокоить? Наташа для него из радостей радость. Плохо, что ли, видеть, когда хорошее к хорошему тянется?..
Однажды Григорий Иванович не вошел, а вбежал к нам, запыхавшийся и с револьвером в руках. Было близко к полуночи, я давно запер ворота, и было удивительно, откуда он появился. Засовывая револьвер в карман, попросил воды. Наташа, бледная как полотно, дрожащей рукой поднесла ему кружку. Он осушил ее до дна и, брякнувшись на лавку, с удивлением протянул:
Ну и ну-у!.. Насилу отстрелялся... Окружили меня в Торговом переулке. Шестеро, вон какие верзилы, а ни тот, ни другой не решаются кинуться. Один маханул мне под ноги кол, да силенок, должно, не хватило. Не долетел кол-то. Ну, я и начал из реворвера вверх полыхать. Очухались, что никто из них не убит, не ранен,— вдарились за мной. А я уж возле ваших ворот. Махнул через забор — и тут.
Гриша-а! — схватившись за щеки, прошептала Наташа, но тут же выпрямилась и твердо сказала:—Нынче ты домой не пойдешь!
Что ты, Наташа, зачем же? — смущенно пробормотал Григорий Иванович, опуская глаза.
Не пойдешь! — выкрикнула она и убежала к бабане.
Я тоже принялся упрашивать Григория Ивановича остаться, заночевать у нас. Он подумал, согласился и, попросив что-нибудь под голову, лег в кухне на лавке.
Утром чуть свет ушел. Ушел и словно провалился. Да и все будто попрятались, даже Ибрагимыч не появлялся. Наташа ходит как тень, и все у нее из рук валится. Бабаня молчит и, не переставая, дремлет. Я боюсь ее волновать и ни о чем не спрашиваю, не заговариваю. Сегодня дал себе слово сходить в Совет. Уж там-то кто-нибудь знает, куда они все подевались.
Утро было серое, ветреное, пестрые лохматые тучи, клубясь, летели в несколько слоев. Я наколол дров, натаскал воды, помог Наташе начистить картошки, потом попросил ее достать из укладки чистую рубаху и стал собираться в Совет.
Вдруг шумно вошли Ибрагимычевы жены и заговорили, мешая русскую речь с татарской.
—Заскучал не знай как, прямо хворый стал.
Из белейших