из белых пёрышек, сброшенное с плеч по случаю жары, и книгу или модный журнал, — вроде «Femina» 26. Иной раз, когда она уже поднималась по ступеням, ей случалось пожалеть о своей торопливости, потому что отворялась дверь гостиной и оттуда выходил не лакей, а кто-нибудь другой, — например, господин Вернер.
Господин Вернер был крепким сорокалетним мужчиной с довольно широким задом, всегда аккуратно одетый и подтянутый. Он походил на кавалерийского офицера в штатском платье, и сюртуки сразу принимали на его фигуре обличье мундира. Очень высокий и туго накрахмаленный воротничок врезался в багровую, налитую кровью шею; между отогнутых уголков воротничка выглядывал кадык, а под ним виднелся скромный галстук-бабочка — серый в светло-серую полоску; в петлице сюртука зачастую красовался цветок. Господин Вернер был немец, и это всё объясняло, — в частности, торчавшие под длинным свислым носом нафабренные усы, закрученные не совсем так, как у кайзера, но в том же духе.
Муж Эльвиры был немец, и хотя он бросил её через пять лет после свадьбы и супружеская их жизнь была довольно беспокойной, старшая из трёх сестёр Манеску сохранила неискоренимую любовь к немецкому языку. Она терпеть не могла Румынии и теперь уж никогда не думала на румынском языке. Она мечтала по-немецки, плакала по-немецки, боялась по-немецки, она и согрешила бы по-немецки, если б осмелилась ещё раз броситься в объятия мужчины или хотя бы преодолеть свою вялость в этом отношении.
Господин Вернер был очень вежлив и почтителен. Коротко стриг свои седые волосы, глаза имел бледно-голубые, очень маленькие и довольно злые. Курил он только сигары. Он не жил в «Звезде», а снимал неподалёку от пансиона на улице Анатоль де ла Форж постоянную квартиру, в первом этаже доходного дома, и только столовался в пансионе. Несмотря на дощечку с надписью «Furnished rooms», — это заведение было пансионом, и постояльцы обедали за общим столом. Вот почему все в доме были знакомы между собой.
Эльвира знала, что господин Вернер является представителем какой-то крупной лейпцигской фирмы. Он разъезжал по главным городам Франции и даже Бельгии. Из путешествий возвращался в свою гавань на улице Анатоль де ла Форж и тогда столовался в «Звезде». Весьма видный и дородный мужчина, телеса его так и натягивали одежду. На золотой цепочке от часов, пущенной по жилету, у него висел в качестве брелока коготь тигра.
Эльвира очень удивилась бы, если б ей сказали, что она питает тайную склонность к господину Вернеру. Герои её мечтаний были куда более романтичны, сложения худощавого и с кольцами прекрасных кудрей. Иногда ей просто грезились двойники её Карла, — молодые белокурые немцы с длинными лицами. Но она уж скорее согласилась бы признать за собой слабость к господину Вернеру, чем допустить мысль, что в чувстве страха, которое вызывал у неё лакей, таилось смутное влечение. Мне очень жаль, что я вынужден констатировать это. Но ведь господин Вернер говорил по-немецки, а это напоминало Эльвире удравшего супруга и наполняло весь день сладостной грустью, которую она влекла по лестнице вместе с боа, сумочкой, зонтиком и модным журналом.
После краткого разговора с толстушкой Эльвирой о погоде и соответствующем времени года глазки господина Вернера совсем уж превращались в щёлочки и подёргивались маслом, когда он смотрел, как она поднимается на площадку второго этажа и в полутьме, царившей там, колышется её широкополая шляпа с отделкой «фантэзи» из страусовых перьев.
На втором этаже как раз жила госпожа Сельтсам, — фамилия такая странная, что казалось будто в паспорте неверно её записали. И нередко бывало, что, запыхавшись от подъёма на двадцать одну ступеньку, Эльвира Манеску, у которой сердце билось несколько учащённо после встречи с господином Вернером, решала передохнуть и стучала в дверь номер пять, выходившую в коридор второго этажа.
* * *
В комнате госпожи Сельтсам сильно пахло духами и лекарствами. Гардины на окнах всегда были плохо раздвинуты, а нижние занавесочки тщательно задёрнуты, и поэтому не очень-то много света проникало в эту большую комнату, где всегда царил беспорядок, стол был заставлен пузырьками с лекарствами, а на всех стульях и креслах валялись платья и прочие предметы дамского туалета. Посреди комнаты стояла широкая деревянная кровать, рядом с ней детская кроватка, блестевшая белым лаком, а на полу барахтались дети, занятые какой-то сложной игрой, в которой семилетняя Софи Сельтсам всегда одерживала верх над хозяйским сынишкой Жанно; он был на два года младше её и всё ещё ходил с длинными до плеч локонами, перехваченными у левого виска голубым бантом, — бледненький и нервный мальчуган, очень, однако, гордившийся тем, что его уже не водят в платьях, а надели на него штанишки, такие узенькие и тесные, что он всё боялся, как бы они не лопнули на нём, хотя он и был худышкой.
Софи в пёстреньком переднике, в красную и белую клеточку, со сборочками под мышками, всегда с голыми икрами, властная и резкая, с важностью пожимала плечами, чтобы показать, как взрослым бывает трудно справляться с детьми, а это неизменно предвещало трёпку, которую она задавала маленькому Жанно, — на такое обращение он не имел права жаловаться, потому что оно входило в игру. Софи держалась очень строго, поджимала губки, глаза с длинными ресницами почти всегда держала опущенными долу; маленькое её личико как будто придавливала копна курчавых непокорных волос, которые росли на голове густо, густо, густо, торчали во все стороны завитками и не поддавались никаким усилиям пригладить их, так что оставалось только одно: стягивать сзади эти космы и заплетать их в короткую, не доходившую до передника, тугую косицу, похожую на крысиный хвостик.
Фигура госпожи Сельтсам вырисовывалась на фоне окна чёрным силуэтом; она едва приподнималась в кресле в знак приветствия. Уже с порога слышно было её свистящее, хриплое дыхание — госпожа Сельтсам страдала астмой. Она была тучная и черномазая, довольно безобразная, с острыми чертами лица и двойным подбородком. Когда она поворачивала голову, такую же курчавую, как у дочери, на свету становилось видно, что она невероятно усатая. Госпожа Сельтсам приехала из Одессы и привезла с собой дочку, позднего ребёнка, истинное для неё бедствие, ибо она родила его почти в сорок пять лет и чуть не поплатилась за это жизнью. «Ах, это вы, дорогая Эльвира!» И госпожа Сельтсам снова рушилась в кресло и укутывала колени тёмным пледом, хотя в комнате была удушливая жара. Астматическое дыхание громко шипело, как стенные часы перед тем как пробить. Минутами казалось, что в груди у неё, точно в болоте, покрытом листьями кувшинок, шипят, свистят и квакают