Этой робостью отличались и московские государственные люди XVII в. В них обилие новых понятий, плод тяжкого опыта и усиленного размышления, совмещалось с шаткостью политической поступи, с изменчивостью направлений, признаком непривычки к своему положению. Сознавая несоразмерность наличных средств с задачами, ставшими на очередь, они сначала ищут новых средств в старых домашних национальных источниках, напрягают силы народа, чинят и достраивают или восстанавливают порядок, завещанный отцами и дедами. Но замечая истощение домашних источников, они хлопотливо бросаются на сторону, привлекают иноземные силы в подмогу изнемогающим своим, а потом опять впадают в пугливое раздумье, не зашли ли слишком далеко в уклонении от родной старины, нельзя ли обойтись своими домашними средствами, без чужой помощи. Эти направления, сменяясь одно другим, во второй половине XVII в. идут некоторое время рядом, а к концу его сталкиваются, производят ряд политических и церковных потрясений и, переступив в XVIII в., сливаются в петровской реформе, которая насильственно вгоняет их в одно русло, направляет к одной цели. Вот в общих чертах ход внутренней жизни Московского государства с окончания Смуты до начала XVIII в. Теперь обратимся к изучению отдельных его моментов.
Два ряда нововведений. Как ни старалась новая династия действовать в духе старой, чтобы заставить забыть, что она новая и потому менее законна, ей нельзя было обойтись без нововведений. Смута так много поломала старого, что самое восстановление разрушенного неизбежно получало характер обновления, реформы. Нововведения идут прерывистым рядом с первого царствования новой династии до конца века, подготовляя преобразования Петра Великого. Согласно с двумя указанными сейчас направлениями в жизни Московского государства в потоке этих подготовительных нововведений можно различить две струи неодинакового происхождения и характера, хотя по временам они соприкасались и как будто даже сливались одна с другой. Реформы одного ряда велись домашними средствами, без чужой помощи, по указаниям собственного опыта и разумения. А так как домашние средства состояли только в расширении государственной власти насчет общественной свободы и в стеснении частного интереса во имя государственных требований, то каждая реформа этого порядка сопровождалась какой-либо тяжкой жертвой для народного благосостояния и общественной свободы. Но в людских делах есть своя внутренняя закономерность, не поддающаяся усмотрению людей, которые их делают, и обыкновенно называемая силою вещей. С первого приступа к реформам по-своему стала чувствоваться их недостаточность или безуспешность, и, чем более росло это чувство, тем настойчивее пробивалась мысль о необходимости подражания чужому или заимствований со стороны.
Потребность в своде законов. По самой цели самобытных нововведений, направленных к охране или восстановлению разрушенного Смутой порядка, они отличались московской осторожностью и неполнотой, вводили новые формы, новые приемы действия, избегая новых начал. Общее направление этой обновительной деятельности можно обозначить такими чертами: предполагалось произвести в государственном строе пересмотр без переворота, частичную починку без перестройки целого. Прежде всего необходимо было упорядочить людские отношения, спутанные Смутой, уложить их в твердые рамки, в точные правила. Здесь правительству царя Михаила приходилось бороться со множеством затруднений: нужно было все восстановлять, чуть не сызнова строить государство — до того был разбит весь его механизм. Автор упомянутой псковской повести о Смутном времени прямо говорит, что при царе Михаиле «царство внове строитися начат». Царствование Михаила было временем оживленной законодательной деятельности правительства, касавшейся самых разнообразных сторон государственной жизни. Благодаря тому к началу царствования Михаилова преемника накопился довольно обильный запас новых законов и почувствовалась потребность разобраться в нем.
По установившемуся порядку московского законодательства новые законы издавались преимущественно по запросам из того или другого московского приказа, вызывавшимся судебно-административной практикой каждого, и обращались к руководству и исполнению в тот приказ, ведомства которого они касались. Там согласно с одной статьей Судебника 1550 г. новый закон приписывали к этому своду. Так основной кодекс подобно стволу дерева давал от себя ветви в разных приказах: этими продолжениями Судебника были указные книги приказов. Надобно было объединить эти ведомственные продолжения Судебника, свести их в один цельный свод, чтобы избегнуть повторения случая, едва ли одиночного, какой был при Грозном: А. Адашев внес в Боярскую думу из своего Челобитного приказа законодательный запрос, который был уже решен по запросу из Казенного приказа, и дума, как бы позабыв сама недавнее выражение своей воли, велела казначеям записать в их указную книгу закон, ими уже записанный. Бывало и так, что иной приказ искал по другим закона, записанного в его собственной указной книге. Понятно, как дьяк невежа мог путать дела, а дьяк дока вертеть ими. Эту собственно кодификационную потребность, усиленную приказными злоупотреблениями, можно считать главным побуждением, вызвавшим новый свод и даже частью определившим самый его характер. Можно заметить или предположить и другие условия, повлиявшие на характер нового свода.
Необычайное положение, в каком очутилось государство после Смуты, неизбежно возбуждало новые потребности, ставило правительству непривычные задачи. Эти государственные потребности скорее, чем вынесенные из Смуты новые политические понятия, не только усилили движение законодательства, но и сообщили ему новое направление, несмотря на все старание новой династии сохранить верность старине. До XVII в. московское законодательство носило казуальный характер, давало ответы на отдельные текущие вопросы, какие ставила правительственная практика, не касаясь самих оснований государственного порядка. Заменой закона в этом отношении служил старый обычай, всем знакомый и всеми признаваемый. Но как скоро этот обычай пошатнулся, как скоро государственный порядок стал сходить с привычной колеи предания, тотчас возникла потребность заменить обычай точным законом. Вот почему законодательство при новой династии получает более органический характер, не ограничивается разработкой частных, конкретных случаев государственного управления и подходит все ближе к самым основаниям государственного порядка, пытается, хотя и неудачно, уяснить и выразить его начала.
Мятеж 1648 г. Труднее установить отношение Уложения к московскому мятежу 1648 г., случившемуся месяца за полтора до приговора государя с думой составить новый свод законов. В этом мятеже явственно вскрылось положение новой династии. Два первых царя ее не пользовались народным уважением. Несмотря на свое земское происхождение, эта династия довольно скоро вошла в привычки старой, стала смотреть на государство, как на свою вотчину, и управлять им по-домашнему, с благодушной небрежностью вотчинной усадьбы, вообще успешно перенимала недостатки прежней династии, может быть, потому, что больше перенимать было нечего. Из плохих остатков разбитого боярства с примесью новых людей не лучше их составился придворный круг, которому очень хотелось стать правящим классом. Влиятельнейшую часть этого круга составляли царские и особенно царицыны родственники и любимцы. Престол новой династии надолго облегла атмосфера придворного фавора; временщики длинным рядом тянутся по трем первым царствованиям: Салтыковы, князь Репнин, опять Салтыковы при Михаиле, Морозов, Милославские, Никон, Хитрово при Алексее, Языков и Лихачев при Федоре. Сам патриарх Филарет титулом второго великого государя прикрывал в себе самого обыкновенного временщика, вовсе не похожего на обходительного боярина, каким он был прежде, и назначившего себе преемником на патриаршем престоле человека, все достоинство которого заключалось лишь в том, что он был дворовым сыном боярским, попросту холопом Филарета[43].
Как нарочно, три первых царя вступали на престол в незрелом возрасте, оба первых шестнадцати лет, третий четырнадцати. Пользуясь сначала их молодостью, а потом бесхарактерностью, правящая среда развила в управлении произвол и корыстолюбие в размерах, которым позавидовали бы худшие дьяки времен Грозного, кормившие царя одной половиной казенных доходов, а другую приберегавшие себе, по выражению тогдашних московских эмигрантов. Вспомогательным поощрением правительственных злоупотреблений служила и привилегированная их наказуемость: царь Михаил обязался, как мы знаем, людей вельможных родов не казнить смертью ни за какое преступление, а только ссылать в заточение, и при царе Алексее бывали случаи, когда за одно и то же преступление высокие чины подвергались только царскому гневу или отставке, а дьякам, подьячим и простым людям отсекали руки и ноги. Эти обязательства, принятые перед боярами негласно, необнародованные, составляли коренную ложь в положении новой династии и придавали ее воцарению вид царско-боярского заговора против народа. Характерно в этом смысле выражение Котошихина о царе Михаиле, что «хотя он самодержцем писался, однако без боярского совету не мог делати ничего», но рад был покою, прибавляет к этому Татищев, т. е. предоставил все управление боярам. Народ своим стихийным чутьем понял эту ложь, и воцарение новой династии стало эрой народных мятежей. Царствование Алексея в особенности было «бунташным временем», как его тогда называли.