Катя и Верочка оканчивали в Киеве в 1903 году гимназию. А их двоюродные брат и сестра Жорж и Машура Жуковские (тульские — дети покойного Ивана Егоровича Жуковского) которые были немного постарше, ждали окончания Жоржем Морского корпуса:
Мы теперь гардемариныНа погонах якоря,Но как скучно в этом чине,Поскорей бы мичмана…
До производства в мичмана, а затем и начала большого учебного плавания оставалась осень-зима 1903–1904 годов. Но жизнь распорядилась иначе…
На коллаже работы Екатерины Кожуховой — страница из прописей и дневника Шуры Микулина; в центре — сам Шура с матерью Верой Егоровной и отцом Александром Александровичем Микулиными; слева — Мария и Кирилл Домбровские — дети Екатерины Александровны Домбровской; справа — Машура и Жорж — Мария и Георгий Жуковские в подростковом возрасте.
Материалы и семейные документы и фотографии публикуются впервые.
…Каждый год ранней весной вся семья (Жуковский и Микулин приезжали позднее) собиралась в Орехове, и первое, что по приезде с самых юных детских лет должна была сделать моя бабушка, тогда еще Катя Микулина, — а это было заведено издавна, — пустить огромные, очень старые стенные часы в зале. На этот раз они были остановлены осенью 1902 года на одиннадцати часах утра, в тот момент, когда семья разъезжалась на зиму: Жуковские в Москву, Микулины в Киев…
В то последнее безоблачно счастливое ореховское лето 1903 года, Катя как всегда первым делом качнула маятник, подправила стрелки — был полдень… Полдень ореховской жизни, полдень семейной полноты и счастья, полдень русской жизни. Символично было бабушкино послушание — блюсти преемственность времен. Вот и мой маятничек она во время оно качнула, и вновь пошло давным-давно, за много поколений до меня запущенное ореховское время… Только теперь часы отбивали его ход только в одном моем сердце. И говорили они мне — не во всеуслышание, а сепаратно, что «человек никогда не сможет удовлетвориться на этой земле ни самыми большими удовольствиями, ни самыми страшными грехами, ни самыми знаменитыми делами в истории, а может умереть в отчаянии, даже достигнув всего этого, ибо к другому вожделеет человек».
Часы-то ореховские уж знали толк в этой жизни. Их можно было остановить, но не сбить с этого толку…
К июлю собиралась уже вся семья — приезжали Николай Егорович с Анной Николаевной, Александр Александрович Микулин и непременные гости. Иногда совсем неожиданные… Жизнь текла как те часы — по заведенному издавна руслу.
И вот однажды, как всегда, как каждый день, когда не было дождя, в обсаженном деревьями кругу, на лужайке перед домом, под тенью старых тополей все уселись пить чай… День еще не склонялся к вечеру — надо всем жарко дышало ленивое июльское безвременье, так затягивающее человека в этим минуты свободы в блаженно праздное существование.
Хороши все-таки эти редкие минуты, если Сам Господь дарует человеку небольшую остановку в заповеданном ему непрестанном кружении по возделыванию жизни «в поте лица своего» (Быт. 3:19). Так блаженно сияет лицо молодой матери, качающей свое дитя, — никто ведь не скажет ей: а что ты делаешь? Почему не делаешь того-то и того-то? И сама себе она так не скажет, потому что совесть ее, как никогда чиста: она делает именно «то», что и должна делать.
А в другие времена и возрасты вечно кружится и вечно мается человек неизбывной внутренней мукой, как каким-то червем неусыпающим гложущей его: что я делаю, то ли и там ли, а что должен был бы делать? А, может, я должен бежать туда-то и туда-то, и делать нечто совсем другое? Куда бежать, за что схватиться… И вновь: а где мой путь и где моя тропа — моя собственная, самая главная, от Бога мне благословленная, а не моим сумасбродством избранная?
Гулко отбивает маятник в пустой зале ореховского дома сменяющиеся вехи жизни. Но там нет никого, все на кругу перед домом пьют чай и время там почти не движется, хотя в зале оно — что любопытно, — продолжает идти несомненно, и шаг его становится все более гулок и тяжел… Но его никто не слышит…
* * *
Чудная картина рисовалась тогда перед домом: в ярких бликах чуть уже склоняющегося не прямого солнца, в светящихся волнах зелени, в голубом русском сарафане, с бусами и лентами, разрумянившаяся красавица Верочка, колдующая над медным тазом с вареньем… Рядом с ней — красные и пестрые сарафаны деревенских девушек, в гамаке задумчивая Вера Егоровна… Быть бы Верочке гением семейного очага, если бы не судьба, которая совсем иначе распорядится, не сблаговолив ей свить свого надежного и уютного гнезда.
А вот и Катя, Верочкина сестра, усевшись между бабушкой, отцом и Николаем Егоровичем — дядей Колей — чистит смородину: занятие это ей совсем не по нраву: Кате подавай волюшку, просторы полей и умные беседы — да хоть о политике, которые вот сейчас, рядом с ней ведут отец с Николаем Егоровичем. Состоится ли перевод Микулина по службе в Петербург? Вряд ли, во-первых, Вера Егоровна вовсе не хочет покидать теплый, прекрасный, любимый Киев (а ее желания в семье чуть ли не на первом месте), где Микулины снимают уже много лет на Большой Житомирской улице дом с садом и с красивым спуском с горы — разве такое они найдут в мрачном Петербурге? А, во-вторых, там сейчас не до реформ фабричной инспекции: все заняты исключительно дальневосточными делами — арендой Порт-Артура, договором Японией с Англией, явной подготовкой Японии к войне с Россией…
«Они-то без труда перебросят свою армию в Манчжурию, а у наших чугунок провозоспособность-то какова? Мы накануне крупных событий…», — не подымая глаз бросает Александр Александрович, вырезывающий пепельницу из коры старого тополя, он не может ни минуты оставаться праздным. Жуковский сокрушенно качает головой: «Разве можно нам воевать»? Сильно расстроен Николай Егорович. Его чистое, как и у покойного отца Егора Ивановича сердце не может выносить никакого зла — он даже в синематограф с дочерью Леночкой ходит только на фильмы с заведомо хорошим концом. А кроме того, он очень хорошо и близко знает ход дел на военных производствах, где ненасытная нажива, а не святой патриотизм дано уже стала основным «смазочным материалом» всей этой громоздкой и самоуправной машины.
Тут и почтарь деревенский Григорий Киселев появляется на кругу, — тот самый, которого в деревне именуют длинно и смешно: то «Григорий… и полштоф несет…» или: «Григорий… а полштофа с ним нет…». Он привез почту из Ставрова: «Русское слово» и «Московские ведомости». А еще устные сообщения: встало прядильное производство Собинки, — забастовка, а Ундольские крестьяне лес зажгли…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});