Жили мы тогда семьей, и нас было много, очень много: мой отец, моя мать, дядя, тетка, мои два брата и четыре кузины, прехорошенькие девочки! Я женился на младшей. В живых остались теперь только моя жена, я и моя свояченица, что живет в Марселе. Боже мой! Как распыляется семья! Когда я об этом думаю, просто тоска берет! В ту пору мне было пятнадцать лет, ведь сейчас мне пятьдесят шесть.
Итак, мы собрались праздновать крещение, и все были очень, очень веселы! Мы сидели в гостиной и ждали обеда, как вдруг старший брат Жак сказал: «Я уже минут десять слышу со стороны равнины собачий вой, вероятно, какой-нибудь несчастный пес заблудился».
Не успел он договорить, как зазвонил колокол у калитки. У него был низкий звук, похожий на звук церковного колокола, когда он звонит по покойнику. Все вздрогнули. Отец позвал слугу и отправил его на разведку. Мы ждали в глубоком молчании; нам представлялся снег, устилавший всю землю. Когда слуга вернулся, он заявил, что никого нет.
А собака продолжала выть, и вой доносился все с той же стороны.
Сели за стол; но все были взволнованы, особенно молодежь. До жаркого все шло благополучно, но вот снова раздался звон. Колокол прозвонил трижды, три долгих громких удара насквозь пронзили нас, у всех перехватило дыхание. Мы замерли, глядя друг на друга, держа вилки в руках, и вслушивались, охваченные каким-то суеверным ужасом.
Наконец заговорила матушка: «Удивительно, что во второй раз позвонили спустя столько времени! Батист, не ходите один, пусть с вами пойдет кто-нибудь из господ».
Дядя Франсуа встал. Он был прямо геркулес, очень гордился своей силой и ничего на свете не боялся.
Отец сказал ему: «Возьми ружье. Кто знает, что может быть».
Но дядя взял с собой лишь трость и вышел вслед за слугой.
Мы же продолжали сидеть, дрожа от ужаса и неизвестности, не в силах есть, не в силах заговорить. Отец пытался успокоить нас: «Вот увидите, это какой-нибудь нищий или заблудившийся в снегах прохожий. Он позвонил в первый раз и, видя, что ему не открывают, попытался выбраться на дорогу, но не мог и позвонил вторично».
Нам показалось, что дядя отсутствует уже целый час. Наконец он вернулся, сердитый, ругаясь: «Ни души, черт возьми! Кто-то просто безобразничает! А эта проклятая собака все воет в ста метрах от стены. Если бы со мной было ружье, я бы пристрелил ее на месте, чтобы не слышать этого воя».
Все опять сели за стол, но на душе у каждого была щемящая тревога. Было ясно, что на том дело не кончится, что-то должно произойти, и колокол сейчас снова зазвонит.
И он зазвонил как раз в то мгновение, когда хозяйка разрезала крещенский пирог. Все мужчины поднялись разом. Дядя Франсуа, выпивший шампанского, так свирепо заявил, что уничтожит Его, что мама с тетей бросились к нему и попытались успокоить. Отец, человек очень сдержанный и несколько беспомощный (он волочил одну ногу, сломанную при падении с лошади), все же заявил, что желает выяснить, в чем дело, и тоже пойдет. Братья, — им было восемнадцать и двадцать лет, — побежали за своими ружьями, а так как на меня никто не обращал внимания, я схватил пугач и решил сопровождать их.
Мы тут же тронулись в путь. Отец и дядя шли впереди с Батистом, который нес фонарь. За ними следовали братья, Жак и Поль, а я замыкал шествие, вопреки мольбам матери, стоящей вместе с теткой и кузинами на пороге дома.
За час перед тем снова повалил снег, и деревья стояли все запушенные. Сосны гнулись под тяжестью белого савана, они были похожи на белоснежные пирамиды, на чудовищные сахарные головы, и сквозь мутную завесу мелких и быстрых снежинок едва маячили тонкие кусты, напоминавшие белые призраки. Он валил такими густыми хлопьями, этот снег, что в десяти шагах ничего не было видно. Но фонарь бросал впереди нас яркий луч. Когда мы начали спускаться по винтовой лестнице в стене, то, уверяю вас, я струсил. Мне почудилось, что сзади кто-то идет, что меня сейчас схватят за плечи и утащат; и мне захотелось повернуть обратно; но, так как надо было пройти весь сад, я не решился.
Я слышал, как отворилась калитка, выходившая в поле, и как дядя принялся браниться: «Вот черт! Опять удрал! Ну, погоди, только тень твою увижу, тогда держись, сукин сын!»
Жутко было видеть или, точнее, чувствовать перед собой равнину, ибо видеть ее было нельзя; виден был лишь белый бесконечный саван, — вверху, внизу, впереди, направо, налево — всюду.
Снова раздался голос дяди: «Слышите, опять собака воет! Ну, я покажу ей, как я умею стрелять. Хоть с ней разделаемся!»
Отец, человек добрый, остановил его: «Гораздо лучше пойти и привести несчастное животное, которое, наверно, воет от голода. Она же зовет нас, как гибнущий человек. Идем!»
И мы вновь пустились в путь сквозь эту завесу, сквозь этот непрерывный снегопад, сквозь пушистую пену, которая наполняла и ночь и воздух, колебалась, кружилась, падала и, тая, леденила кожу, словно обжигая ее острой и мгновенной болью при каждом прикосновении мелких порхающих хлопьев.
Мы по колено утопали в рыхлом и холодном снегу; чтобы идти, надо было высоко поднимать ноги. С каждым шагом собачий вой доносился все яснее, все громче. Наконец дядя крикнул: «Вот она!» Все остановились, чтобы рассмотреть ее, как поступают при встрече с врагом в ночной темноте.
Я решительно ничего не видел; тогда я нагнал остальных и разглядел ее; она казалась жутким, фантастическим существом, эта большая черная овчарка, с густой шерстью и волчьей мордой, стоявшая в самом конце длинного луча, который падал от фонаря на снег. Собака словно оцепенела. Когда мы подошли, она перестала выть и только смотрела на нас.
Дядя сказал: «Вот странно, она не идет ни туда, ни сюда; у меня руки чешутся всадить в нее пулю!»
Отец решительно воспротивился: «Нет, надо взять ее с собой».
Тогда брат Жак воскликнул: «А ведь она не одна! Тут, рядом с ней, что-то стоит».
Действительно, позади собаки смутно выступала какая-то серая, неразличимая масса. Все вновь опасливо сделали несколько шагов.
При нашем приближении собака спокойно села. Вид у нее был не злой. Скорее она казалась довольной, что ей удалось привлечь внимание людей.
Отец прямо подошел к ней и погладил ее. Собака стала лизать ему руки, и тут мы обнаружили, что она привязана к колесу детской коляски, вроде игрушечных повозок, обернутой тремя или четырьмя шерстяными одеялами. Одеяла осторожно развернули, и когда Батист поднес фонарь к дверке колясочки, напоминавшей гнездо на колесах, мы увидели в ней спящее дитя.
Все были так поражены, что не могли слова вымолвить. Первым пришел в себя отец. И так как он был человек великодушный и слегка экзальтированный, то простер руку над коляской и произнес: «Бедный подкидыш, мы примем тебя в свою семью!» И приказал брату Жаку катить к дому нашу находку.
Затем заговорил снова, словно думая вслух: «Наверно, это дитя любви, и несчастная мать позвонила у моей двери в крещенскую ночь во имя божественного младенца!»
Он смолк, затем громко крикнул в ночь, на все четыре стороны: «Мы взяли дитя!» И, опустив руку на плечо брата, прошептал: «А что, если бы ты выстрелил в собаку, Франсуа?»
Дядя ничего не ответил, но в темноте широко перекрестился, — он был очень религиозен, несмотря на свое бахвальство.
Собаку отвязали, и она шла за нами.
Да! Наше возвращение домой было поистине радостным зрелищем. Мы с большим трудом подняли колясочку по лестнице в толще стены; но наконец это все же удалось, и она въехала прямо в переднюю.
Какая смешная была мама, довольная и взволнованная! А мои четыре маленькие кузины (младшей было всего шесть лет) теснились, словно четыре наседочки вокруг гнезда. Наконец малютку, продолжавшую спать, вынули из коляски. Это была девочка примерно шестинедельная. В ее пеленках обнаружили десять тысяч франков золотом, да, представь, десять тысяч франков; папа положил их на ее имя в банк, в виде будущего приданого. Итак, это не был ребенок бедняков… а скорее дочь дворянина и скромной горожанки, или… словом, мы строили тысячу предположений, но нам так и не удалось узнать ничего достоверного… ничего… ничего. Даже собаки и той никто не признал. Она была не из наших мест. Во всяком случае, тот или та, кто трижды позвонил у наших дверей, видимо, хорошо знал моих родителей, раз на них остановил свой выбор.
Вот каким образом мадемуазель Перль шести недель от роду вошла в дом Шанталей.
Впрочем, ее уже потом прозвали мадемуазель Перль. А окрестили ее Мария-Симона Клэр. Имя Клэр должно было служить ей фамилией.
Очень странным было наше возвращение в столовую с проснувшейся крошкой на руках, глядевшей на всех этих людей, на эти огни мутными, голубыми, испуганными глазенками.
Мы снова уселись за стол, и пирог был разложен по тарелкам. Я оказался королем и королевой избрал мадемуазель Перль, как ее только что избрал ты. А она в тот день едва ли подозревала о той чести, которая была ей оказана.