нельзя — разве сунуть под дюзы ракеты «Восток». Так тогда и сделали, поэтому эта пуговица, наверное, последняя.
— Или расплавить в советской домне? — со смешком сказал Сердобольский. — Горят мартеновские печи, и день и ночь горят они…
А Раевский ничего не сказал вслух. Историю про расплавленную магию он уже читал, в растрепанной английской книжке, на которую была очередь в библиотеке «Иностранной литературы». Книжка была такая же длинная, как очередь в магазин, оставшийся за спиной. И в книжке говорили — не бери чужого, не бери, прожжёт чужая вещь тебе ладонь, отравит тебе жизнь, будто чернобыльская пыль, осевшая в лёгких. Сдохнешь, как в горячем цеху раньше срока, никакой своей водкой не спасёшься. Старик был молодец, нёс культуру в массы, как всякий спившийся интеллигент. Какой он кремлёвский курсант, просто прилежный читатель.
Поэтому Раевский снова махнул рукой, отвяжитесь, дескать, не мешайте старику.
И вдруг снял с плеча рюкзак и вынул бутылку.
— Давай сюда пуговицу.
Он на миг образовал с неизвестным круг, левой рукой приняв пуговицу, а правой — передав стекло.
— Ну и глупо, — выдохнул Сердобольский.
— Помолчи, — поморщился Раевский.
Когда они уже вошли в гулкий подъезд, он объяснил:
— Да ведь дело не в пуговице, а в истории. Пуговиц много, а историй мало. Представьте себе первый снег на Красной площади, представьте, как летит колкая снежная крупа, и курсанты выносят гроб с мумией под стук молотков, потому что в эту же ночь меняют вывеску. Снова одно имя вместо двух. Картина!
А ведь, когда прилетел Гагарин, Сталин ещё лежал в Мавзолее, а пуговицы были при нём ровным рядом на кителе. И Гагарин рапортовал правительству на фоне Мавзолея. Ленин и Сталин лежали под гранитной трибуной, тут же стояли Хрущёв и Брежнев, и вернувшийся с космического холода герой отдавал им всем честь — мёртвым и живым. Чувак рассказал нам действительно хорошую историю. Можно только отредактировать её: к примеру, Хрущёв, зная тайную силу пуговицы, велел срезать её раньше, и только это позволило ему разоблачить культ личности.
Меж тем, они составили купленное в угол крохотной кухни. Квартира была отдельная, но большая и странная — на первом этаже старого дома, где селились работники искусств. Когда-то эти музыканты и художники, скинувшись, построили этот дом согласно своим запросам. Один этаж был выше других — там жили какие-то балетные люди, которые устроили в квартире танцевальный класс.
Кухня здесь была не просто маленькой, но и угловатой, с множеством труб, торчавших из стен.
— Надо проверить, — произнёс Сердобольский.
— Что?
— Проверить, то ли нам продали.
— Пуговицу?
— Какую пуговицу? Водку, — и хозяин достал стаканы.
Они проверили, а потом проверили ещё. Решили даже обмыть пуговицу, как орден, но потом забыли.
Потом вообще всё забылось.
Пришли иные времена.
Компания распадалась — одни рвались вверх, другие стремительно падали вниз. Раевский был из первых, карьера ложилась ему под ноги, как лестница с ковровой дорожкой. Брак его, правда, был скоротечен, но это никого не опечалило. Он занимался сталью и прочими сплавами. Но больше всего его влёк никель, три четверти которого шло на нержавейку. Никель, вот что влекло его по жизни. Никель был сделан из советского прошлого, норильской пурги и биржевых котировок — может, на самом деле, никакого никеля и не было. Никакого жара мартеновских печей он в жизни так никогда и не ощутил, был холодок кондиционера и горные лыжи.
Возвращаясь в Москву, он любил заходить к Сердобольскому. Жизнь в старой квартире текла неизменно, менялись только молодые подруги за столом, но Раевский, напившись, иногда думал, как они странно похожи.
Шеврутов основал кооператив по продаже аквариумных рыб, но там дела шли ни шатко ни валко.
Сердобольский собрался уезжать прочь от праха под стеной и за стенами прочих кладбищ, да так всё не ехал и не ехал.
Спустили красный флаг над Кремлём и подняли полосатый.
Было голодно, но в молодости это не пугало. Голод пугает тех, которому есть что терять, у кого дома плачут дети, и тех, кто осознал, что родители смертны. Но Раевский давно потерял своих, и боли от этой потери не чувствовал. Жизнь была интересна, как гонки по Садовому кольцу — адреналин захлёстывал его. Захлёстывал точно так же, когда он выходил на большую дорогу приватизации вместе со своими товарищами. Какой там голод, он перепробовал всё. И слаще всего была власть, а с прошлым надо прощаться — чем раньше, тем лучше.
С однокурсниками он по-прежнему встречался — не хвастаясь, а демонстрируя успех.
Немногие попадали к нему домой, ещё реже они вспоминали там о минувшем. Но как-то они напились и стали горланить песню о том, как металлурги стоят у печей не за почёт и медаль, а просто у них сердца горячи, и руки крепки, как сталь. Притворяться рабочим уже никто не хотел, да и инженеры из них вышли неважные, никто не работал по специальности. Но Раевского охватила ностальгия, и, засунув руку в ящик стола в поисках студенческих фотографий, он наткнулся на пуговицу.
Он со смехом рассказал историю сувенира, вернувшись за стол, и показал всем золотистую вещицу. Среди гостей оказался однокурсник, ставший, как оказалось, ювелиром. Он достал из кармана лупу и внимательно осмотрел предмет с гербом исчезнувшего государства.
— Это золото. Настоящее — не скажу, что внутри, но сверху точно золото.
Ему не вполне поверили, и просто подняли ещё один тост.
Когда гости расходились, Шеврутов задержался в дверях.
— Знаешь, отдай её мне, — сказал он. — На память. Очень нужно. Верну потом, а сейчас отдай. Я по-любому дам тебе больше, чем в любой скупке. Больше, чем в любом ломбарде, да и зачем тебе ломбард? Отдай.
Он вдруг достал из кармана увесистую пачку, неожиданно много нумерованной бумаги, даже в то время больших нулей, и сунул Раевскому в руку.
На следующий день Раевский уехал к далёкому морю. Там он узнал об обмене денег — посредине лета меняли старые на новые, но менять их в чужой стране было негде. Но это не расстроило Раевского — он испытал странное облегчение.
Жизнь его удивительным образом обновилась.
В тот день на набережной он встретил бывшую жену, и случилось то, что иногда бывает с расставшимися. Когда они вернулись вместе, Раевский поменял работу, и жизнь прекратила свою гонку.
Шеврутов как-то отдалялся от них.
До Раевского доходили какие-то неприятные слухи. Их прежний товарищ был жесток в своих делах и не щадил ни своих, ни чужих.
Но и время было такое — жёсткое.