почитаемых ими ради их авторитета, ни наслаждаться ими. Образчиком и доказательством этого может служить то, что если что-либо плохое, например философия Фихте, раз войдет в кредит и доверие, то оно может сохранить свое значение еще в течение двух человеческих поколений, и только если круг читателей его слишком обширен, падение совершается быстрее.
* * *
Чтобы видеть свет – необходим глаз; чтобы слышать музыку – нужно ухо. Точно так же достоинство всех великих произведений искусства или науки обусловливается родственным, стоящим в уровне с ними умом, которому бы они говорили. Только он обладает магическим словом, от которого зашевелятся и появятся на свет зачарованные в таких произведениях духи. Человек с обыкновенной головою будет стоять перед ними, как перед запертым волшебным шкафом или перед инструментом, на котором он не умеет играть и из которого он извлекает только нестройные, беспорядочные звуки, как бы ни хотелось ему обмануть себя на этот счет. То же самое великое творение производит, смотря по голове, его воспринимающей, различие впечатлений, подобно картине, рассматриваемой в темном углу или при солнечном свете. Поэтому чтобы произведение могло действительно существовать и жить, необходим для каждого изящного произведения чувствительный, восприимчивый ум, а для глубокомысленного – мыслящий. Зачастую случается, что человек, подаривший миру такое произведение, почувствует на душе то же самое, что пиротехник, который бы сжег с энтузиазмом свой долго и тщательно приготовлявшийся фейерверк и вдруг бы потом узнал, что он попал не туда, куда следовало, и что все его зрители были питомцы института слепых. И все-таки это еще лучше для него, чем если бы его публика вся состояла сплошь из присяжных пиротехников; потому что в таком случае, будь только произведение его необычайно, он мог бы рисковать за него своей шеей.
* * *
Причина того, почему нам что-либо нравится, заключается в однородности, в сродстве. Уже для чувства красоты, бесспорно, самое прекрасное будет вид (species), к которому принадлежишь, а в пределах последнего – опять-таки собственная раса. Так же и в общежитии всякий безусловно предпочитает себе подобного; для глупца общество других глупцов несравненно приятнее общества всех великих умов, взятых вместе.
Поэтому каждому должны прежде и больше всего нравиться его собственные произведения, потому что они – только зеркальное отражение его собственного духа и эхо его мыслей. Затем ему будут по душе произведения однородной и родственной ему натуры, т. е. человек банальный, поверхностный, сумбурная голова, простой пустослов выкажет действительно прочувствованное одобрение только чему-нибудь банальному, поверхностному, сумбурному и простому словоизвержению. Творениям же великих умов, наоборот, он будет придавать значение только ради авторитета, т. е. ради внушаемого ими страха, хотя они ему в душе вовсе не нравятся. «Они душе его не говорят!» – даже более: они ему противны, в чем он сам себе не раз сознается.
Находить действительное наслаждение в произведениях гения могут только привилегированные головы: но чтобы признать их значение в самом начале, пока они еще не имеют авторитета, для этого требуется значительное умственное превосходство. Взвесивши все это, нужно удивляться не тому, что они так поздно, а, скорее, тому, что они вообще когда-либо добиваются одобрения и славы. Это совершается только путем медленного и сложного процесса, когда каждая плохая голова, понуждаемая и как бы обуздываемая, постепенно признает перевес ближайшего, выше его стоящего человека и т. д. кверху, чрез что мало-помалу дело сводится к тому, что простая вескость голосов берет верх над их численностью, что именно и составляет непременное условие всякой настоящей, т. е. заслуженной славы. Но до того времени самый величайший гений, хотя бы он уже заявил отчасти свою гениальность, будет стоять себе среди людей, как король среди толпы своих подданных, которые не знают его лично, а потому и не оказывают ему надлежащего почтения, не видя вокруг него высших государственных сановников, ибо ни один младший чиновник не имеет права принимать повелений короля непосредственно. Он знает именно только подпись своего ближайшего начальника, как этот последний – своего, и так далее вверх, где на самой высоте кабинет-секретарь скрепляет подпись министра, а этот последний – монарха. Подобною же иерархическою постепенностию обусловлена и слава гения среди толпы. Потому-то ее распространение легче всего задерживается вначале, ибо чаще всего ощущается недостаток в высших сановниках, которых и не может быть много; напротив того, чем далее книзу, тем на большее число лиц распространяется повеление, а потому и не встречает более задержек.
Относительно такого процесса нам остается то утешение, что еще следует признать за счастие, если огромное большинство людей судит не из собственных средств, а просто на основании чужого авторитета. Ибо какие бы суждения получились о Платоне и Канте, о Гомере, Шекспире и Гёте, если бы каждый судил по тому, что он действительно в них находит и сколько ими наслаждается, а не заставлял бы его принудительный авторитет говорить то, что следует, как бы мало ни совпадало это с его внутренними ощущениями. Без такого оборота дела для истинной заслуги в возвышенном роде было бы совершенно невозможно добиться славы. Другое счастие при этом состоит в том, что у всякого все-таки есть настолько собственного верного суждения, насколько его необходимо, чтобы признать превосходство непосредственно выше его стоящего и подчиниться этому авторитету. Вследствие этого в конце концов большинство подчиняется авторитету меньшинства и устанавливается та иерархия суждений и мнений, на которой основывается возможность прочной и распространенной славы. Для низших, наконец, классов, для которых совершенно недоступно суждение о заслугах великих умов, служат просто монументы, которые посредством чувственного впечатления возбуждают в них смутное понятие о их значении.
* * *
Но распространению известности заслуг в возвышенных родах, не менее отсутствия способности правильного суждения, противодействует еще зависть. Она даже в низших сферах враждебно встречает успех с первого шага и противоборствует ему до последнего: поэтому-то она более всего портит и отравляет течение мира. Ариосто прав, называя ее:
Questa assia piu oscura, che serena
Vita mortal, tutta d’invidia piena.[203]
Она составляет душу повсюду процветающего безмолвного соглашения и без переговоров установившегося союза всяческой посредственности против всякого единичного отличия в каком бы то ни было роде. Такого именно отличия никто не хочет знать в сфере своей деятельности, ниже терпеть его в среде своей. «Si quelqu’un excelle parmi nous, qu’il aille exceller ailleurs»[204] , – вот единодушный лозунг посредственности повсеместно. Следовательно, к редкости превосходного вообще и к встречаемой им трудности понимания и признания присоединяется еще согласное действие бесчисленного множества завистников, направленное к