а внутренность дома, защищенная от проникновения воздуха, должна была остаться неприкосновенной в том же виде, как сто пятьдесят лет назад.
Но если бы стены этого дома превратились в развалины, если бы его ставни сломались и были источены червями, если бы крыша наполовину провалилась, а окна густо заросли вьющимися растениями, он и тогда не производил бы более унылого впечатления, чем то, какое получалось теперь от каменного здания, закованного в железо, свинец и похожего на склеп.
Сад, который Самюэль посещал только раз в неделю, обходя дом, был окончательно запущен и представлял собою, особенно летом, невероятное смешение растений и кустарников. Деревья, предоставленные самим себе, разрослись во все стороны и переплелись ветвями, а побеги дикого винограда, которые вначале стлались по земле у подножия деревьев, поднялись затем на стволы, обвили их и опутали самые высокие ветви непроходимой сетью лоз. Пробраться сквозь этот почти девственный лес можно было только по тропинке, проложенной сторожем для прохода от решетки к дому, подступы к которому были слегка наклонены для стока воды и тщательно покрыты каменными плитами на расстоянии примерно десяти футов. Другая узенькая дорожка шла вокруг наружных стен, и каждую ночь по ней бегали две или три огромные пиренейские собаки; порода этих верных собак жила в доме в течение полутораста лет.
Таково было жилище, предназначенное служить местом свидания потомков семьи Реннепона.
Ночь с 12 на 13 февраля приближалась к концу. За бурей наступило затишье, дождь перестал. На чистом небе мерцали звезды. Заходящая луна нежным и меланхолическим светом заливала покинутое, молчаливое жилище, порога которого столько лет не переступала нога человеческая.
Яркий свет в одном из окон сторожки свидетельствовал, что еврей Самюэль еще не спал. Представим себе довольно большую комнату, сверху донизу отделанную ореховым деревом, почерневшим от времени. В очаге, среди остывшего пепла, тлели две полупотухшие головешки. На каменной серой доске камина, в старом железном подсвечнике, стояла тонкая сальная свеча, накрытая гасильником, а рядом с ней лежала пара двуствольных пистолетов и остро отточенный охотничий нож, рукоятка которого была из чеканной бронзы семнадцатого столетия. К одной из колонок камина был прислонен тяжелый карабин. Четыре стула без спинок, старый дубовый шкаф и стол с витыми ножками составляли всю меблировку комнаты. На стене в симметричном порядке висели разной величины ключи, форма которых говорила об их древности. К колечкам ключей были прикреплены различные ярлычки. Задняя стенка отворенного шкафа уходила вбок при нажиме секретной пружины и открывала стенку с вделанным глубоким и широким железным ящиком для денег, который также был отперт, что позволяло видеть замечательный механизм замка флорентийской работы шестнадцатого века[300]; такой замок лучше всякого новейшего приспособления защищал от взлома. Внутри сейфа на золотых нитках укреплены прокладки из асбеста, который, как полагали в старину, был способен предохранить от огня содержимое.
Большая шкатулка из кедрового дерева, наполненная тщательно сложенными и подписанными бумагами, была вынута из ящика и стояла на одной из скамеек.
При свете медной лампы старый хранитель Самюэль что-то записывал в небольшом реестре, а его жена Вифзафея диктовала ему, держа в руках журнал. Самюэлю было восемьдесят два года, настоящий лес седых кудрей еще покрывал его голову. Он был маленького роста, худой, нервный, а неугомонная живость движений доказывала, что его энергия и активность не ослабли с годами. Однако встречаясь, — правда, редко, — с людьми в своем квартале, Самюэль старался казаться совсем впавшим в детство стариком, о чем и сообщил Роден аббату д'Эгриньи. Старый халат из коричневого баркана[301], с широкими рукавами, совсем скрывал фигуру Самюэля и падал до самых ног.
Черты Самюэля ясно свидетельствовали о его чисто восточном происхождении — желтоватый, матовый цвет кожи, горбатый нос, подбородок, опушенный небольшою седой бородой, выдающиеся скулы, резко оттенявшие провалы морщинистых щек, умное и тонкое выражение лица. Лоб Самюэля был высок, широк и выражал прямоту, правдивость и твердость, а его глаза, блестящие и черные, как у арабов, отличались ласковым и в то же время проницательным взглядом.
Его жена, на пятнадцать лет моложе мужа, была высока ростом и одета во все черное. Гладкий чепец из накрахмаленного батиста, напоминавший покроем строгий головной убор голландских матрон, обрамлял бледное и суровое лицо, в молодости отличавшееся редкой и гордой библейской красотой. Несколько глубоких морщин на лбу, — следствие почти всегда нахмуренных седых бровей, — говорили, что эта женщина часто испытывала глубокую печаль. И в настоящую минуту лицо Вифзафеи также указывало на невыразимое страдание: глаза ее остановились, голова опустилась на грудь, а рука, в которой она держала маленькую записную книжку, упала на колени. Другой рукой она судорожно сжимала висевший на шее сплетенный из черных, как смоль, волос, толстый шнурок с большой четырехугольной золотой ладанкой, с лицевой стороны которой была вставлена хрустальная пластинка, за ней виднелся, как в особого рода раке[302], кусочек полотна, сложенного вчетверо и запачканного чем-то красным, как будто давно запекшейся кровью.
После минутного молчания, написав несколько строк в своем реестре, Самюэль громко прочитал написанное:
«Пять тысяч австрийских банкнотов, по тысяче флоринов. Число: 19 октября 1826 года».
Затем он поднял голову и, обратясь к жене, спросил:
— Так, Вифзафея? Вы проверили по книжке?
Вифзафея не отвечала.
Самюэль взглянул на нее и, видя ее подавленное состояние, спросил с нежной тревогой:
— Что с вами, Боже мой, что с вами?
— 19 октября 1826 года… — медленно произнесла она все с тем же остановившимся взором и продолжая сжимать волосяной шнур. — Роковое число, Самюэль… роковое для нас… Этим числом помечено последнее письмо, полученное нами от…
Но продолжить Вифзафея не смогла; она застонала и закрыла лицо руками.
— Да… я вас понимаю! — продолжал старик взволнованным голосом: — Отец может забыться среди важных забот, но, увы, сердце матери вечно помнит!
И, бросив перо, Самюэль склонил голову на руки, опираясь локтями о стол.
Вифзафея, как бы упиваясь горестными воспоминаниями, продолжала:
— Да… в этот день… сын наш, наш Авель[303], написал нам последнее письмо из Германии, уведомляя о помещении капитала согласно вашему указанию… Он прибавил, что едет в Польшу для другой денежной операции…
— И в Польше… его ждала смерть мученика! — продолжал дальше Самюэль. — Без всякого повода, без доказательств, так как в обвинении не было и тени правды, ему приписали организацию контрабанды… Русское правительство поступило с ним так же, как оно поступает с нашими братьями в этой стране жестокой тирании: присудило его к ужасной пытке кнутом[304], не принимая ничего во внимание… К чему выслушивать