Сказала Алексею, что в гостинице она жить не станет, завтра же переедет на квартиру и останется в ней, пока не приищется дом для покупки… Алексей спорить не стал.
На другой день нанял он особый домик, на краю города, в глухом, немощеном и поросшем травой переулке… На то было непременное желанье Марьи Гавриловны… Переезжая, потребовала она, чтоб Алексей оставался в гостинице и навещал ее только днем… Поморщился тот, но спорить не стал.
Домик, где поселилась Марья Гавриловна, был построен на венце высокой, стоймя над Волгой стоящей горе. С трех сторон окружает его садик, вишеньем глухо заросший, из окон видны и могучая река и пестрая даль Заволжья… По синим струям взад и вперед птицами летят пароходы, оставляя за собой полосы черного дыма вверху, белые ленты пены кипучей внизу… Не стая белоснежных лебедей плавно несется по водным зыбям, широко раскинув свои полотняные крылья, – стройные расшивы по Волге бегут и еле двигаются черепашьим ходом неуклюжие коноводки, таща за собой целые города огромных ладей… А там, за темно-синими струями реки, за желтыми песками мелей и лугового берега, привольно раскинулась необозримая даль, крытая зелеными пожнями, сверкающими на солнце озерами, заводями, полóями[332] и черными рядами больших двужилых бревенчатых изб в многочисленных заволжских деревушках… А под самым закроем небосклона синеет и будто трепещет в сухом тумане полоса лесов, в глуши которых Марья Гавриловна отдохнула от великой душевной скорби и заживила сердечные раны под тихим, безмятежным покровом Манефы.
По целым часам безмолвно, недвижно стоит у окна Марья Гавриловна, вперив грустные очи в заречную даль… Ничего тогда не слышит она, ничего не понимает, что ей говорят, нередко на темных ресницах искрятся тайные, тихие слезы… О чем же те думы, о чем же те слезы?.. Жалеет ли она покинутую пристань, тоскует ли по матерям Каменного Вражка, или мутится душа ее черными думами при мысли, что ожидает ее в безвестном будущем?.. Нет…
Видна из окон другая река многоводная. Ровно исполинской щетиной, устье ее покрыто мачтами разновидных судов, тесно расставленных от одного берега до другого. Льет та река свои мутно-желтые воды в синее лоно матушки Волги… За той за рекой другое заречье. Обширней оно лесного Заволжья, веселей, оживленней… Ровной, гладкой низиной расстилается оно к солнечному закату. Вдали меж пологих берегов блещет на солнце верховая Волга, над нею, мешаясь с дымом береговых фабрик и бегущих к Рыбинску пароходов, клубится дым Балахонского усолья… Искрятся и сверкают озера, сияют белые церкви обширных селений, пламенем пышут стальные заводы, синеют дальние леса, перерезанные надвое вытянутой, как струнка, каменной дорогой; левей, по краю небосклона, высится увенчанный дубовыми рощами хребет красно-бурых с белоснежными алебастровыми прослоями гор, что тянется вдоль прихотливо извивающейся Оки… По сыпучему песку лугового берега, насупротив города, раскинулся длинный, непрерывный ряд слобод, и в них, середи обширных деревенских строений, гордо высятся двух– и трехэтажные каменные дома. На стрелке[333] целый город огромных некрашеных кирпичных зданий, среди которых стройно поднимаются верхи церквей и часовен, минареты мечетей, китайские киоски, восточные караван-сараи. То – Макарий.
Сюда, на этот пестрый своеобразный город, обращены слезливые взоры Марьи Гавриловны… По целым часам не сводит она глаз с ярмарочных строений – чего-то все ищет.
Середь множества однообразных построек хочется ей отыскать китаечный ряд, а в нем бывшую отцовскую лавку… Но с тех пор как Гаврил Маркелыч Залетов езжал торговать к Макарью, ярмарка не один раз сгорала дотла, и на месте китаечного ряда давно уж был построен трехэтажный каменный дом, назначенный для гостиниц и трактиров… Исчезла уютная лавочка, исчезли и тесные над нею горенки, где Марья Гавриловна узнала на малое время сладость земного блаженства… Там, просватанная за Евграфа, немного дней провела она в сладкой беседе с милым избранником непорочного сердца.
И вот она опять невеста!.. Опять по целым часам беседует с новым избранником сердца!.. Но те беседы уж не прежние, не те, что велись с покойником Евграфом. Толкуют про «Соболя», толкуют про устройство хозяйства, про то, как получше да посходнее дом купить, как бы Алексею скорей в купцы записаться… Не цвести по два раза в лето цветочкам, не знавать Марье Гавриловне прежней любови.
Чаще и чаще вспоминает она про Евграфа и молится за него Богу усердней. Задумчивей прежнего стала она, беспричинная тоска туманит сердце ее.
Но только послышится звонкий голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по всему ее телу, память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится на нового друга, не наслушается сладких речей его, все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую любовь на нового друга.
Но лишь только уйдет Алексей, опять за прежние думы, опять за воспоминанья о былом блаженстве. И светлый образ Евграфа опять во всей красе восстает тогда пред душевными ее очами.
Нет тихой радости, нет сердечной услады – одна тоска, одна печаль плакучая!..
Дивится не надивуется на свою «сударыню» Таня… «Замуж волей-охотой идет, а сама с утра до ночи плачет… Неспроста это, тут дело не чисто – враг лиходей напустил «притку присуху»… Не властнá, видно, была сурочить ее тетка Егориха… Враг лиходей сильнее ее…»
«Кто же тот лиходей? – спрашивает себя Таня… – Никто, как он, некому быть, окромя Алексея. Он присушил, он вражьим колдовством приворожил к себе Марью Гавриловну…» И вспоминает Таня все, что прежде слыхала от людей про любовную присуху, приворотные корешки и другие волшебные чары. «Когда он, недобрый, впервые был у нас в Комарове, когда он без зову, без спросу вошел к нам в домик, меня на ту пору не было дома. Не иначе, что подкинул он тогда под порог наговоренное воронье перо… Не иначе, что у него тогда на кресте было навязано заколдованное ласточкино гнездо… Супротив тех волхвований не устоять ни девице, ни вдовице, ни мужней жене: памяти лишится, разума лишится, во всем подчинится воле того человека, пока сам он не сурочит с нее чарованья… Верно, этот враг-лиходей с нечистою силой в дружбе, в совете живет!.. Может статься, в глухую полночь в нетопленой бане в молоке от черной коровы варил он лягушку да черную кошку!.. Может быть, выварил из них приворотные грабельки. Тронь теми грабельками девицу, вдовицу или мужнюю жену, закипит у ней ретивое сердце, загорится алая кровь, распалится белое тело, и станет ей тот человек красней солнца, ясней месяца, милей отца с матерью, милей роду-племени, милей свету вольного. Молиться от него не отмолишься, чураться не отчураешься, век свой будешь ему рабой безответной. Ни жить, ни быть, ни есть, ни пить без того человека нельзя… Как рыбе без воды, как телу без души, так и женщине без того человека… От лихого чарованья на нее, бедную, ветры буйные со всех концов наносят тоску тоскучую, сухоту плакучую, и ту тоску и ту сухоту ни едой заесть, ни питьем запить, ни сном заспать, ни думами развеять, ни молитвой прогнать… Так вот и Марья Гавриловна!.. Ворожила тетка Егориха, и на корни шептала, и на травы наговаривала, с уголька умывала, переполох выливала, а ни малой пользы не вышло из того… не сильна была ведовством своим сурочить с Марьи Гавриловны притку-присуху любовную!..»
Чем же избавить «сударыню» от тех лихих чарований, чем отрезвить ее душу, чем разум оздравить?.. Не в силах Таня придумать… Глядя на тоскующую Марью Гавриловну, беззаветно преданная ей девушка забывает свою печаль, не помнит своей кручины… «В шелках, в бархатах станешь ходить, будешь мне заместо родной дочери, весело заживем – в колясках станем ездить, на пароходах по Волге кататься…» – говорила ей «сударыня» перед отъездом из Комарова, а вот теперь день-деньской словечка с ней не перекинет… Скука, тоска, печаль великая!.. Но не сетует, не досадует Таня на Марью Гавриловну, во всем корит, во всем винит одного Алексея… И пуще огня боится его… «Долго ль в самом деле, – думет Таня, – такому кудеснику, такому чаровнику заворожить сердце бедной девушки, лишить меня покоя, наслать нá сердце тоску лютую, неизбывную… А как взглянешь на него – залюбуешься!.. Что за красота молодецкая, что за поступь удалая, богатырская!..»
И страшат и прельщают бедную Таню быстрые палючие взоры черных очей Алексея.
* * *
По приезде в город Алексею прежде всего надо было «Соболя» принять. На другой же день отправился он на пристань. Было уже за полдень, ото всех пристаней пароходы давно отвалили, наступило обеденное время рабочих, и они разбрелись по береговым харчевням; набережная совсем почти опустела. Не заметно на ней обычной суеты, не слышно ни песен, ни громких кликов, ни зычного гомона рабочего люда. Величаво поднимая кверху легкую мачту с тонкими райнами и широкую белую трубу с красным перехватом посередке, сиротой стоял опустелый «Соболь»: ни на палубе его, ни на баржах не было ни одного тюка, ни одного человека… Галки расселись и по райнам, и по устью дымогарной трубы, а на носу парохода беззаботно уселся белоснежный мартын с красноперым окунем в клюве. Мерно плещется о бока и колеса пустого парохода легкий прибой волжской волны. На сходнях стоит тот самый капитан, что так неприветно обошелся с Алексеем, когда тот неделе две перед тем впервые увидел «Соболя». Стоит капитан и, должно быть, от скуки и безделья щелкает кедровы орехи… Глаз не сводя, смотрит он в даль по Волге, глядит, как из-за бледно-желтой, заметавшей чуть не половину реки косы легко и свободно выплывают один за другим низóвые пароходы, увлекая за собой долгие, легкие, уемистые баржи.