рада, конечно, если ты счастлив. Ты в Ядрине и влюблен, что может быть светлее, милее?»
И снова Моне. Мелькание разноцветной толпы под косыми, размазанными лучами солнца, бегущие пятна синих и лиловых теней.
«Это покажется тебе наивным, даже нелепым, но тайная надежда, глупая надежда, что ты любишь только меня, никогда не оставляла меня. Может быть, потому, что все мои встречи с другими – это ты. И теперь, когда я спокойнее смотрю на свое прошлое, я вижу, что не было у меня большего счастья, чем наша любовь, со всеми ее унижениями и обидами – давно прощенными и даже чем-то дорогими».
Она была уже в Кахрие-Джами, слезы мешали ей приготовиться к работе, она стала искать платок, не нашла и сердито смахнула слезы рукой. Все еще смотрелось в мелькании яркого уличного света, сиянии воздуха и воды, а здесь была чистота, тишина, строгость, апостолы и пророки в медальонах, портики, под которыми, не опираясь, светло и стройно остановились святые. Что за чудо соединило этот архитектурный ландшафт, эти террасы и купола с ломающимися складками одежды, за которыми чувствовалось нервное, нежное, порывистое тело? Ей надо было добиться несуществования всего на свете, кроме работы. Но то, о чем думала она дорогой, не только не уходило, а поднималось снова и снова, пока она не заставила себя долго и холодно рассматривать сильные и светлые краски фона – она писала «Раздачу пурпура израильским девам». Тогда взялось, понеслось – и наступила наконец та блаженная пустота невиденья и неслышанья, в которой не было ничего и никого – только работа. Ни воспоминаний, ни сожалений, ни Ядрина, ни Кости, ни внезапного изумления – я в Турции? – ни бедности, ни горечи, ни голода. Впрочем, голод напомнил о себе. Она съела припахивающий скипидаром бутерброд и вдруг полезла по шаткой лестнице, чтобы взглянуть на мозаику в косом ракурсе, не так, как она видела ее снизу. Ракурс надо было найти не выдуманный, а подлинный, то есть угадать зрение художника, построившего плоскость почвы не горизонтально, а вертикально – вот откуда это впечатление, эта бесплотность. Она пожалела, что не сделала еще два-три рисунка, прежде чем писать фигуры, и вдруг засмотрелась на одинокое эллинистическое дерево на другой мозаике, смело пересеченное скалами. Дерево было похоже на любимый ялтинский величавый платан, стоявший одиноко на набережной, хотя вокруг были магазины, театры, толпа.
С лестницы и ее работа выглядела совсем другой, стало ясно, например, что все – и линия и свет – должно стремиться к пятну пурпура в центре мозаики, а к тому пятну, которое она написала, никто и ничто не станет стремиться. И надо…
Она слезла с лестницы и стала решительно, но осторожно снимать пятно ножом.
Какие-то люди вошли в мечеть, и это было очень хорошо, потому что она рассердилась на них – позволила себе рассердиться, чтобы снова уйти с головой в работу.
Свет стал меняться почти неуловимо, не в воздухе, а в складках одежды, которую она писала, фиолетовый оттенок перешел в сиреневый, а жемчужно-серый… Это значило, что надо заняться чем-то другим. Было уже далеко за полдень, она с сожалением подумала, как мало сегодня успела, и, обернувшись, заметила, что давешние посетители стоят неподалеку и, не решаясь, может быть, подойти, смотрят на ее работу. Это была пожилая пара – он в длинном легком пиджаке и кремовых брюках, высокий, худой, седой, она – затянутая, играющая лорнетом, в чем-то кружевном, дорогом, ниспадающем, и тоже величественно седая.
– Извините. – Он подошел поближе, заметив, что Лиза обернулась. – Мадам говорит по-английски?
Она ответила, что говорит, но плохо, и предпочитает французский, итальянский, турецкий.
– Мне хотелось выразить свое восхищение вашей работой, мадам, – на хорошем французском языке сказал он. – Это не простое копирование, но тонкая интерпретация, которой ничуть не мешает близость к оригиналу.
Лиза поблагодарила.
– Так же, как и вы, я очень интересуюсь византийской живописью, мадам. Краски Джотто кажутся мне грубыми в сравнении с этой изысканной палитрой.
Лиза ответила, что ей, к сожалению, не посчастливилось увидеть Джотто в оригинале.
– Давно ли вы занимаетесь зарисовками Кахрие-Джами, мадам?
– Скоро два года.
– О! Признаюсь, впервые я вижу такую изящную и тщательную работу. Ведь это – новость, мадам. Насколько мне известно…
2. V. Чибукли
Кто-то сказал, что жизнь – ряд пропущенных возможностей. Как это верно! Всегда я как будто чего-то жду, сижу на полустанках, по дороге в столицу, не раскладывая вещей. А молодость проходит, да уже и прошла. Где же столица?
Вчера была на вернисаже нашей выставки. Какая скука! Я выставила две вещи, написанные темперой на мотивы мозаики Кахрие-Джами, и недовольна, злюсь, даже плачу. Все это еще так приблизительно, бессвязно. А учиться не у кого! Гордеев, конечно, головой выше других, и, работая, я не перестаю сожалеть, что подле меня нет теперь такого неоценимого советчика и друга.
Вчера на вернисаже я впервые встретилась с ним после возвращения к мужу. Оба были глубоко взволнованы. Я подала ему первая руку после нескольких секунд потери сознания. Он сел в углу на диване, наблюдая за мной. Страшно исхудал, глаза огромные, как на древней иконе, измученный и прекрасный. Меня тянуло к нему, как преступника к жертве, я подошла – и