— Немцы есть? — шепотом спросил Морозов.
— Немцев не маэ, — ответил старик. — Жинка та дзецки.
— Вот и хорошо, дедушка. Нас тут трое, нам надо добраться до своих...
— Цыц, стара! — крикнул старик, и собака перестала лаять. — Цо пан муви?
— Русский, понимаешь, хозяин? Нам до своих добраться, чего-нибудь поесть.
— Вы с плену?
— Нет, хозяин, из лесу.
— Из лясу? — переспросил старик. — Заходьте, пане.
Они вошли в сени, где было тепло, стояла бочка, прикрытая доской, и пахло солеными огурцами.
Старик проводил их в кухню, задернул занавеску в окне, зажег керосиновую лампу.
— Сидайте, Панове, — сказал хозяин, снял с полки хлеб и, положив на стол, стал отрезать ломти. Руки его дрожали.
Гости сели к столу. Борисов держал автомат на коленях.
У Ивашенко за пазухой сидела Муха и смотрела на хлеб.
— Млека, панове? — спросил старик и поставил на стол глиняный кувшин в цветах и кружки. — Цо то за песек? Може, песек хце млека?
В кухне было тихо, в простенке тикали часы с ангелом на эмалевом циферблате. И троим пришельцам было странно сидеть вот так за молоком и хлебом на чужой земле, среди чужих людей.
О чем думает этот старик?
— Где немцы, дед? — спросил Морозов.
— В място, в городе, — сказал старик, — тутай недалеко, панове. А вам до немцев?
— Лучше бы без них, — сказал Борисов. Старик засмеялся дребезжащим смехом.
В это время приотворилась дверь, и в нее заглянули четыре заспанных испуганных лица: мальчик лет двенадцати, девочка лет трех, бабка, натягивавшая юбку и девушка с растрепавшейся косой.
— То бабця Юстина, — сказал старик, — то Юлька, мальчик Франек, а маленьку... — он не договорил.
Залаяла собака.
— Спрячь их швидце, Юстина, — сказал старик. Старуха втолкнула гостей в комнату, где стояли две постели и сундуки, подняла крышку погреба в углу.
— Полезайте, добрые люди, — сказала она, — и Юлька с вами.
Они вчетвером оказались в погребе. Во дворе топали сапогами.
* * *
— Что ты медлишь, старый осел, когда тебя требует оберет? — крикнул солдат на крыльце.
В темноте у дома, освещая двор фонариком, стоял усталый, мрачный человек.
— Ведите себя вежливо, Тьяден, — сказал он простуженным голосом, — пора понимать обстановку.
— Слушаю, господин оберет.
— Мы не хотели нарушать ваш покой, многоуважаемый господин дорожный мастер, — сказал оберет старику.
— Я его отец, Стефан Явор, пан оберет. Дорожный, мастер в городе.
— Очень приятно познакомиться, пан Явор... Мы идем издалека... Транспорт не пришел, ночь застала нас в пути, нас окружили болота, отрезали от мира... И мы шагали напрямик... Никто не знает, что здесь происходит... В лесу мы наткнулись на брошенный мотоцикл, а потом нашли кем-то убитого посыльного.... Солдаты устали. Не хочется ночью идти через лес... Позвольте моим людям переночевать у вас... Можно на сеновале... Кто в доме?
— Женщины и дети, пан оберет. Пусть ночуют ваши солдаты. Я счастлив быть вам полезным.
— Тьяден, — крикнул оберет, — устройте людей... Выставить караул.
— Позвольте проводить вас в покой для гостей. Нет ли у вас желания выпить парного молока?
Оберет сразу лег.
— Тьяден, — крикнул он,— ты присчитал этого мотоциклиста к тем, которых мы похоронили?.. — Он многозначительно взглянул на хозяина. — Дорогой пан Явор, я хороню мертвых. Я иду на восток, на север и на запад и хороню мертвых... Люди так долго и так обильно убивали, что теперь очень важно всех похоронить... Если этого не сделать, может произойти весьма нежелательное отравление атмосферы... Где ты, пьяный медведь, Тьяден? Где моя команда? Где мои таблетки... Я совсем разучился спать. И теперь снова учусь этому делу.
— Я здесь, господин оберет! — крикнул из сеней Тьяден. — А ты, старина, — обратился он к Явору,— принеси молока и не вслушивайся в слова господина оберете, они слишком трудны для понимания.
Тьяден почесал свой чугунный затылок и, памятуя наставления оберста, дипломатически вежливо спросил:
— Нет ли в твоем доме, старина, напитка покрепче, чем из коровьей сиськи?
— Принесу вам, пане, сливяночку, которую подают на свадьбах, крестинах и, конечно, похоронах, — сказал старик Явор и прошел в комнату.
* * *
— Если эта проклятущая собачонка залает?..
— А наверху она бы скулила, стала б нас искать, — шепнул Борисов.
— Не бойтесь, панове, — шепнула Юлька в темноте, — тут глыбоко под землей, ничего не слыхать. И меня тутай уже двое рокив ховают от нимцев, як воны приходят до нас в дом.
Она бойко тараторила на странной смеси русского, польского и украинского.
— Дидусю нимцы, чтоб воны сказылись, не трогають, и батю тож. Он дуже хитрый, дидуся. Сидайте, я сейчас огонек засвичу.
Юлька зашарила по полу и наткнулась на Ивашенко.
Ивашенко осторожно обнял ее и глухо сказал:
— Не надо огня, Юлька, еще немцы увидят.
— Та ни...— засмеялась Юлька,— отсюда ничего не видать. Ой, пан, пустите, я пощукю сернички.
Борисов зажег зажигалку. Морозов в исподлобья посмотрел на; Ивашенко:
— Везучий ты парень, стрелок! А, ну, не тронь девку! — зашептала Юлька— Пан офицер шутит.
Юлька нашарила свечку, Морозов ее засветил, и когда она разгорелась, все зажмурились: так, ослепительно засияли в, дрожащем свете глухие стены погреба, а розовое, с трепетными тенями лицо Юльки показалось таким красивым и хорошим, что Ивашенко грустно вздохнул.
А если вот сейчас сюда войдут немцы? И это будет его последним боевым днем... Обидно погибнуть на самом пороге победы. Но Ивашенко не думалось об этом. В глубине души ему казалось, что это невозможно. И хотя многие его товарищи погибли и он становился на место погибших, ему казалось, что с ним этого никогда не произойдет. И даже когда он видел мертвых рядом — вот совсем недавно этого немецкого летчика и мотоциклиста, — он видел смерть как то, что может быть только вне его, а не в нем. И даже когда он был ранен и боль наполняла его и напоминала о смерти, он не понимал и не ощущал, что смерть может за ним прийти. Он не верил, не чувствовал, что такое с ним случится. А вот прелесть молодого Юлькиного лица и теплоту ее кожи и улыбки он чувствовал, и сердце его билось сильнее. И он сильнее сжимал автомат, который доверил ему Морозов. Он смотрел на Юльку и радовался ей, и Юлька не умела отвести от него взгляда.
У Морозова были другие мысли. Он думал о брате, о матери. Он думал и о конце войны, и ему страстно хотелось заглянуть в то, что будет после нее, и он зажмуривался, и по телу его пробегали мурашки счастливого волнения. Такая ослепительно прекрасная жизнь должна была начаться для всех: и волшебное изобилие и не менее волшебное единение всех воевавших с фашизмом. И эти тайные его мысли, которые он стеснялся высказать другим, одолевали его сейчас в погребе. Он вспоминал и Липочкина, вспоминал, как они, несмотря на запрещение, купались в ледяной воде в море, как он без успеха таскал его на танцы, его доброту, проницательный свет его глаз и прекрасную, деятельную силу его ума, который ему, Морозову, так много впервые отворил в мире. Думая обо всем хорошем, обо всем что должно остаться навеки, нельзя было его не вспоминать. Он гордился погибшим другом и связывал его дела с величайшим благополучием людей. Не мог он не думать и о том, что если ворвутся немцы, то надо как-то отбиться, уйти от них, чтобы еще раз полететь, окунуться в небо.
Он в трепетном волнении обошел погреб. Найти лаз, щель... Но щели в стенах были тесные — мышиные норы, которые никуда не вели, и он вернулся на свое место. Как в самолете, оно было рядом с Борисовым. Его мечты о конце войны тянулись основой, и надежда вырваться из погреба вплетала в нее свою прочную и причудливую нить. Сердце его стучало, и он сжимал пистолет, как руку друга.
Борисов полулежал на полу, прислушиваясь. Казалось, он слышит над головой шаги обыскивающих дом, скрипучий, будто половица, голос деда. Нет, он не выдаст их, иначе зачем здесь Юлька? И почему деду испытывать к этим в мышиных мундирчиках чувство приязни и дружбы? За то, что они сожгли Варшаву и гоняли вот таких Юлек на работу, как скот? И собирали чужой урожай? Вместо дорог тянули колючую проволоку? Нет, дед не выдаст. Заставляя себя разумом верить этому, Борисов не мог освободиться от тревоги. Он не думал о себе, он думал о Вере, о сестре Аннушке, и ему казалось, что им угрожает какая-то опасность и он должен вырваться отсюда, чтобы их спасти. Ему тоже вспоминался Костя Липочкин, он ему тоже был сейчас особенно необходим. Он умер в бою, они не слышали от него жалобы, он только передал: «Я ранен». О чем он думал тогда?.. Однажды он рассказал, как взвесили луч солнца. Это показалось им, Борисову и Морозову, таким сказочно удивительным, что они долго не могли прийти в себя от восторга. Липочкин обладал этой счастливой способностью — думать о самом интересном, о самом удивительном, а не о себе. Его мысли и сердце всегда были отданы жизни. И в последнюю минуту он, быть может, решал задачу вроде той, с солнечным лучом. И, вероятно, он, Борисов, что-то хорошее и доброе перенял от погибшего стрелка. Перенял, и долго еще будет передаваться ему нечто невесомое, а может быть, имеющее вес, как луч света, от сердца к сердцу, от переставшего биться к живому. Борисов лежал и думал о близких, о гибели Кости и забывал о себе.