– Порко мадонна! Как может не нравиться Свиридов! – продолжал он уже по-русски. – Сам Свиридов! Это невозможно!!
Щедрин вторил ему, как только мог.
– Мы что же, будем демонстрировать мускулы и доказывать правоту силой? – ответил Ноно через переводчика и показал сначала на свои бицепсы, а потом даже задрал брючину и продемонстрировал мощную мышцу голени.
В этот момент меня осторожно тронули за плечо, я обернулся. Глава Иностранной комиссии прошептал мне на ухо: «Николай Николаевич, вас срочно просит к себе оргсекретарь». Извинившись, я отправился в соответствующий кабинет Союза композиторов СССР.
Бывший мой однокурсник, бывший фронтовик, бывший музыковед и бывший «славный тихий парень» (а ныне еще и бывший оргсекретарь и даже бывший композитор) сидел в своем кабинете бледный как полотно, с совершенно безумным взором, и, по-видимому, волосы у него на голове периодически вставали от ужаса дыбом.
Беспрерывно звонили три телефонных аппарата. Схватив трубку, перед тем как ответить в нее, он ею же указал мне на стул перед своим столом и прижал трубку к уху. Я услышал:
– Да… Да… Сидит… Слушает… Да… О-о-о! Это какой-то кошмар!.. Мы здесь не знаем, что делать!.. Да… Да… Конечно…
Он повесил одну трубку, схватил другую:
– Да-да!.. Да… Сидит, слушает… Да, конечно!.. О-о-о! Но что делать?! Он сказал, что Свиридов… Он сказал, что Кабалевский…!! Он сказал, что Арам Ильич, сам Арам Ильич Хачатурян…!!! Да… Слушаюсь… будет сделано…
Повесил трубку, схватил третью:
– Да… Да… Сидит, слушает!.. Но что мы можем сделать… О-о-о!.. Да… да… Там Щедрин… Здесь, сидит передо мной… Скажу… конечно скажу…
Это продолжалось при мне минут десять. Трезвонили телефоны. Как только одна трубка выпадала из обессилевшей секретарской руки, он хватал следующую и все время смотрел сквозь меня на какой-то, далеко за моей спиной происходивший кошмар. Наконец в звонках наступил небольшой перерыв, и оргсекретарь сфокусировал взгляд уже на мне. В состоянии панического ужаса он не соображал, кто, собственно, сидит перед ним, – сказывались не совсем забытые консерваторские отношения.
Умоляюще вглядываясь в меня, он спрашивал:
– Ты сидел там?.. Ну, что он делает?.. Ты думаешь, все спокойно, да? Просто сидит и слушает?.. И, по-твоему, ничего?.. И больше не обзывает?.. Ну, ладно, ты иди туда… последи… последи…
Теперь его взгляд сфокусировался на крышке стола, и, по-видимому, там он узрел нечто кошмарное.
Я пошел «следить»…
В зале продолжалась та же мизансцена: Щедрин и Спадавеккиа уговаривали Ноно дослушать еще какое-то сочинение. Тот был непреклонен.
После прослушивания я представился, и мы с Луиджи договорились, что встретимся у Марии Вениаминовны послезавтра.
На следующий день меня срочно потребовал к себе Т. Хренников, чего раньше никогда не бывало. Он, встретив меня на середине ковра, начал, топая ногами, размахивая кулаками и брызгая от ярости слюной, исступленно кричать:
– Вы втираетесь к иностранцам!! Вы всучаете им свои партитуры!! Существует дисциплина!! Вы занимаетесь партизанщиной!! Мы этого не допустим!! Мы это прекратим!!! Вы предаете Родину!! Вы поплатитесь за это!!
Он был в состоянии какого-то первобытного онтологического страха. В перерывах между фразами, когда он набирал дыхание для следующего выкрика, я успевал попеременно повторять: «Это неправда! И это неправда! Союз композиторов не военная организация».
Скандал кончился безрезультатно.
На другой день у Марии Вениаминовны еще один участник драмы, сняв пиджак, в белой нейлоновой рубашке быстро носился по комнате и кричал по-французски, хватаясь за голову:
– Зачем я сюда приехал?! Что здесь происходит?! Это какой-то кошмар, сумасшедший дом!! Я ничего не понимаю!! Сидел бы в Венеции и не знал бы горя!! Какие потери времени!! Зачем мне все это?!!
Я попросил жену, говорившую с Луиджи на французском, передать ему, что он здесь всего третий день и уже сорвался в отчаяние, а мы здесь живем всю жизнь…
– Но я же ничего не понимаю! Я прошу Хренникова о встрече с Шостаковичем – тот говорит, что Шостакович уехал в Ленинград. Потом в Союзе композиторов случайно открываю какую-то дверь и наталкиваюсь на сидящего Шостаковича… Я прошу о свидании с Рождественским – Хренников говорит, что Рождественский сломал ногу и лежит в больнице. На всякий случай я позвонил, и Рождественский оказался дома. Зачем все это?! Почему?!
Дым кинематографа
Совершенно неожиданный вызов на «Мосфильм». Срочно! Немедленно! Как только появится! Чтоб сразу!
Ломая голову относительно того, что же еще там от меня могло понадобиться, бросаюсь. Несусь. Нарушаю правила. Вбегаю в павильон. Пыль. Дым. Много дыма… В дыму мечется плохо угадываемая толпа специально отобранных жутких личин. Из дыма выскакивает с обезумевшими глазами Владимир Наумыч Наумов и, не тратя времени на приветствия, выкрикивает:
– Слушай, тут нам привели девочку! Гениальную! У нее голос! Она лауреат черт его знает каких-то там премий! Она должна у нас что-нибудь спеть!
Этого еще мне не хватало, картина и без того была невероятно сложна и трудоемка.
– Но где, почему и что она будет петь?
– Николай Николаевич, вы большой художник, вы сами можете что-либо предложить!
– Но все же объясни: в какой момент в подобном аду возможно пение?
– Наверное, вот в какой… У нас ведь свадьба… В конце, когда все уже перепьются и лягут вповалку, наступит тишина… Горит лампадка. И чистый детский голос тихонько что-то выводит. – Лицо Владимир Наумьгча приобрело серафическое выражение.
– Но что?!
– Ну-у-у… наверное, что-то взрослое, что она у взрослых подслушала…
– Что же все-таки?
– Ну вот… хоть гусарский романс. – Владимир Наумыч быстро-быстро запел: – «Собачка верная моя, щенок, залает у ворот».
– Но это уже было у Савченко!
– Тогда не знаю, не знаю… Вы думайте, думайте, Николай Николаевич!..
И он растворился в дыму.
Поразмыслив некоторое мгновение, я подсел к Алексан Алексанычу Алову, тихо сидевшему в том же дыму в уголке декорации, и вопросил:
– Саша, что, если она споет про крепостную долю – «Отдали во чужи люди» и т. п.
– Пожалуй… возможно, – медленно проговорил Алексан Алексаныч. – Вы подумайте, подумайте, Николай Николаич…
Я забрался в дальний угол павильона и начал думать. Сначала сочинил нехитрый текст про «отдали во чужи люди», а потом и мелодию крестьянско-колыбельного рода (на это ушло не менее часа), после чего вновь подсел к Алексан Алексанычу.
– У меня готово.
– Ну, исполни.
Я тихонько запел с деревенскими подвываниями. Кончил петь. Лицо Алексан Алексаныча также приобрело серафическое выражение:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});