Вдруг ему попалось на глаза письмо Паркулы. Он пробежал его еще раз и решил, что теперь ему не до латыша и не до его дел. Но Лысков? Как быть с ним? Оставить его ждать и самому гнаться за Пирквицем или ехать к нему и затем вместе явиться в Петербург? Собственно, поручение было дано Лыскову, и потому без него в Петербурге труднее будет действовать. Пирквиц, вероятно, будет скакать день и ночь и догнать его на дороге будет немыслимо. Следовательно, все равно придется действовать уже в Петербурге. А там одному не справиться… Привези бумаги сам Чагин, никто не потребовал бы подробных объяснений о том, как он достал их, но теперь, чтобы доказать, что они незаконно попали в руки Пирквица, требовалось рассказать все, а это, ввиду участия в деле Паркулы, оказывалось невозможно сделать.
«Как же тут быть?» – в сотый раз спрашивал себя Чагин и не находил ответа.
Время между тем шло. Нужно было предпринять что-нибудь.
Чагину в душе хотелось одному сейчас ехать за Пирквицем, но, будучи научен уже опытом действовать осмотрительнее, он постарался представить себе, что выйдет из того, что он догонит Пирквица. И его охватила при этом такая злоба, такая ненависть, что он почувствовал, что, попадись ему теперь только Пирквиц, он способен убить его. Дуэль между ними казалась для Чагина теперь неизбежной, но он боялся убить Пирквица просто без дуэли, «как собаку». И эти злобные слова «как собаку» он повторял с особым наслаждением.
«Нет, один я наделаю глупостей, – старался он успокоить себя, – нет, нужно будет повидаться с Лысковым и затем вместе ехать в Петербург. Да и это не составит большой разницы во времени. Конечно, так будет лучше, благоразумнее…»
И, заметив, что он становится спокойнее, когда начинает думать о Лыскове, Чагин решил ехать к нему, с тем чтобы передать, какую гадкую штуку устроил с ним Пирквиц, и, сообща обсудив дело, вместе отправиться в Петербург.
У ручья
Несмотря на то что Чагину теперь вторично приходилось испытывать внезапный переход от самых радужных надежд почти к полному отчаянию, он все-таки не мог еще основательно осознать, как; осознал это впоследствии, когда пожил, что в серьезных делах в жизни такие переходы встречаются чаще, чем можно этого ожидать.
И главное, он ехал теперь по той же самой дороге, по которой так недавно еще направлялся к трактиру, счастливый своей удачей. Теперь он ехал назад и все словно обернулось. Дело было то же, сам он оставался тем же, и дорога была та же самая, и все-таки все выходило обратно, как отражение в воде, и прежние светлые грезы и ожидания заменились мрачными черными мыслями.
Злоба, пока еще бессильная, душила Чагина. Он думал только о Пирквице, о пропаже бумаг и о том, как будет лучше вывести на чистую воду, наказать этого Пирквица, и отомстить ему.
Он торопился, чтобы с нерастраченным запасом своей злобы рассказать обо всем Лыскову и услышать его вразумляющий, вечно спокойный голос. Однако он вскоре же подумал:
«Нет, при этакой штуке и сам Лысков выйдет из себя… Ведь это же переходит всякую меру, всякие границы!»
И он волновался, торопился и не узнавал дороги, по которой ехал. Сегодня утром она казалась ему преисполненной живописной прелести, теперь же была пустынна и невзрачна.
При въезде в лес, у старой лачужки, стоявшей у ручья, Чагин ясно услышал, что его окликнули.
Занятый теперь всецело своим делом и своими мыслями, он совершенно забыл о письме Паркулы и о том, что ждет его, и лишь услышанный им оклик навел его на мысль о письме.
«Ах да, здесь еще нужно зачем-то остановиться!» – мелькнуло у него, и он с нескрываемой досадой повернул лошадь к лачужке.
У дверей ее стоял Паркула, но не такой, каким увидел его Чагин при первых минутах свидания вчера, а такой, каким он был впоследствии, когда пришла очередь ему действовать.
Паркула ждал, видимо, с нетерпением, как человек, которому каждый миг дорог. Глаза его горели, грудь дышала неровно, и все лицо выражало тревогу и беспокойство.
– Ваше высокородие, – оглядываясь заговорил он, – дело вышло серьезное, теперь все кругом на ногах. Убийство барона за наш счет пошло.
При этом напоминании Чагин невольно понял самую суть, так сказать, причину причин своей досады, которая охватила его, когда пришлось подъехать к Паркуле.
– Нельзя же было дать зарезать эту девушку, – резко ответил он. – Тогда вышло бы худшее еще убийство.
– Да это-то ничего, – перебил Паркула, – за это-то дай Бог вам здоровья; теперь вся округа вздохнет спокойнее, от злого человека избавили ее…
Чагин не знал округи, но почувствовал, что самому ему вздохнулось действительно легче при этих словах Паркулы.
– Нет, я к тому говорю, – продолжал тот, – что теперь нам долго разговаривать нельзя; теперь кругом всякого латыша без разбора хватают, говорят, что барона латыши убили, а я попадусь – много со мной народу пропадет, потому что без меня… – Но Паркула не договорил. – Вона, уж едут, – показал он головой на дорогу и, добавив скороговоркой: – Скажите, что у крестьянина-латыша дорогу спрашивали, – быстро повернулся и исчез в лесу.
По дороге из леса действительно выезжало трое всадников, вооруженных с ног до головы. Один из них, тот, что был впереди, завидя разговаривающих, крикнул что-то и пустил лошадь. Чагин расслышал, что ему кричали: «Держи его». Но Паркула успел уже скрыться.
«Это, вероятно, люди барона», – сообразил Чагин и стал дожидаться, пока приблизится скакавший теперь к нему всадник.
Тот подъехал и, круто осадив лошадь, спросил довольно грубо, о чем Чагин разговаривал и с кем.
Это был рослый человек лет сорока, с мускулистым, сухим бритым лицом, одетый в черный камзол и кафтан. Его тонкие губы и маленькие, быстро бегающие глазки показались Чагину очень неприятны. Говорил он по-немецки.
Чагин спокойно оглядел его и, не отвечая на грубый вопрос, в свою очередь спросил, кто он такой.
– Я управляющий барона Кнафтбурга, убитого нынче ночью, – ответил подъехавший, произнося последние слова таким шепотом, как будто обстоятельство убийства барона позволяло ему, управляющему, быть грубым.
– Ну, а я русский офицер, князь Чагин, – ответил Чагин и тронул лошадь вперед шагом.
Гордый вид молодого русского офицера, его титул и, главное, спокойствие произвели свое действие на управляющего.
Он склонил слегка голову и повернул лошадь за Чагиным, не смея, однако, поравняться с ним, а держась несколько вдали и говоря:
– Я все-таки должен знать, что говорил вам этот крестьянин. Мы их подозреваем…
«Знает он или не знает, что они вчера гнались за мной?» – думал между тем Чагин и спросил опять, не отвечая на вопрос:
– Вы говорите, что сегодня убили вашего господина?
– Да, сегодня утром его нашли на дороге застреленным. Пуля попала в самое сердце.
«Ага! В самое сердце… Значит, не мучился», – невольно мелькнуло у Чагина, и он спросил:
– Зачем же он выходил ночью один, если здесь так опасно?
– Он был не один, с ним был старый слуга, но тот вернулся сегодня в замок помешанным. И никто не знает, как и когда они вышли.
– Как они вышли? Вероятно, просто через ворота!
– В том-то и дело, что у нас все выходы очень тщательно охраняются. Все сторожа показывают, что барон не проходил мимо них. Одно предположить можно, что в этом замке есть много разных тайных ходов.
– Ну, а этот вернувшийся помешанным слуга рассказывает что-нибудь? Может быть, по его словам можно догадаться о чем-нибудь?
Расспросы Чагина не могли показаться никоим образом подозрительными, потому что весьма естественно, что проезжий, которому сообщили об убийстве, интересуется подробностями.
– Нет, по его речам ни о чем нельзя догадаться: он окончательно потерял всякую способность говорить связно. Такое сумасшествие бывает вследствие большого потрясения, испуга; вероятно, он очень испугался.
– Ну, а ваш господин сам не мог застрелиться?
– О нет! Он слишком любил жизнь или, вернее, ненавидел смерть, потому что «любить», кажется, он ничего не мог.
– Вот как?
– Да. Его кругом терпеть не могли. Оттого и ясно, что это латыши… Вот мы к приезду властей и забираем, но до сих пор еще ничего дознаться не могли. Есть подозрения…
– Есть подозрения?
– Да. Вчера днем тут проезжал один русский офицер, он стрелял в барона. Потом мы гнались за ним, но он успел скрыться.
Эти слова управляющий произнес раздельно и рассчитанно внушительно. Два его спутника давно уже присоединились и ехали сзади.
Чагин медленно обернулся и взглянул прямо в глаза этому человеку.
Потом, впоследствии, вспоминая этот свой разговор, он сам себе удивлялся: откуда взялись у него то самообладание и хладнокровие, с которыми он говорил тогда.
– При чем же тут тогда латыши? – спросил он так же раздельно и внятно.
– Может быть, они были подкуплены и из ненависти согласились на этот подкуп.