Бывают такие штормы, что задираешь голову до ломоты в плечах и не видишь гребней волн. Лоск переборок тускнеет, краски на бортах не остается, а мы выживаем. Но это... к слову.
Короче, сидим в баре, как люди, пьем, что заказали, и вдруг слышим, как один англичанин громко заявляет, что Сталин — вери гуд, а Ленин — дерьмо. Я ничего не имею против Сталина, но зачем же такое неравенство? Встаю и делаю наотмашь по наглой рыжей английской морде. При этом поясняю на чистом английском, что с нашими вождями мы сами как-нибудь разберемся. Тот не понял тонкостей языка и выхватывает нож. Я левой делаю отбив — короче, заварилась каша! В ход пошли кулаки, стулья, пивные кружки!
Добрались до танкера, доложились. Замполит забегал! Кричит: “Срочно сниматься с якоря!”. Приходим в Ригу. На внутренний рейд не пускают. Подходит пограничный катер, с него шумят в мегафон: “Авдеенко, Иванов, Шаликашвили, Приходько — майна!”.
— Ну, что, — спрашиваю следователя, — “стенку” дадите?
— Нет, гад, — отвечает, — за Ленина прощу. Но в загранку больше ни ногой!
Вот таким образом я стал мелководным крабом.
За приятным разговором время летит незаметно. Опустела бутылка “Абрау-Дюрсо”. Трех моих рублей хватило расплатиться за два шашлыка и невыпитую “Варну”. Щедро оделив старушку-гардеробщицу, послав воздушный поцелуй буфетчице, Жора первым стал подниматься по бетонным ступенькам из подвала.
— Кстати, Коля, вы в курсе, как называется это место, где судьба свела нас за одним столиком? — спросил он, не оборачиваясь.
— Как? — ответил я. — Никак. Закусочная. Угол Дерибасовской и Ленина.
— Я так и думал. — Он даже приостановился. — Совершите роковую ошибку, если назовете коренному одесситу подобный адрес. Запомните! — голос его приобрел вдруг торжественное звучание. — Место это именуется “Кабак ниже ватерлинии” либо, что чаще, “У тети Ути”.
— А кто это, тетя Утя?
— Старушку в раздевалке видели? Она и есть тетя Утя.
— Чем же это она так прославилась, что ее именем назван кабак?
— У одесских моряков, Коля, два покровителя: небесный и земной. Небесный — это Николай Угодник, а земной — тетя Утя. Если моряк пропивается в доску, мертвым якорем лежит на мели и ни одна зараза не протянет ему руку помощи (а попросить Николу Морского стыдно), где моряк обретает прибежище? У тети Ути. Эта крохотная старушка найдет слова утешения, накормит, постирает белье и всегда даст копеечку, урвав ее от своей, прямо скажем, не королевской зарплаты. И это все безвозмездно, не требуя никакой отдачи. Никакой расписки. Правда, моряки долг всегда возвращают. С лихвой. Да и попробовал бы кто-нибудь поступить по-другому! Такого море носить не станет.
Мы вышли на Дерибасовскую. К ночи похолодало. Края луж подернулись ледком. Воздух был свеж, пахуч, покалывал в нос, как хорошее шампанское. Приостановившись, Жора доверительно спросил меня:
— Скажите, Коля, бумажка, которой вы расплачивались за шашлыки, это был ваш последний трояк?
Я что-то пробормотал, что мне завтра заплатят за кинопробу.
— Ни слова больше! — перебил он меня. — Стыдиться тут нечего. Пустой карман для творческого человека не позор, а награда. Как орден Подвязки для англичанина. А теперь — вперед! Будем брать на абордаж лучшие кабаки Одессы!
И мы брали их! Не помню сколько, не помню названий, но то, что их было много — это факт. Долго в каждом не задерживались. Выпивали по стакану вина и шли дальше. Говорили об искусстве и о море.
— Море проверяет человека от клотика до киля, — говорил Жора. — Каждый матрос хранит в своем рундучке неприкосновенный запас на самый крайний случай: чистую белую рубашку (неважно — нейлоновую, перлоновую или рашен-хлопок) и завернутую в нее бутылку коньяка. Я уже три раза обновлял эту бутылку. Вроде бы теперь, когда шлепаешь вдоль берегов, смертный запас держать не обязательно, но традиция есть традиция.
— Да-а, мир велик... — я как-то хотел поддержать разговор, но Жора перебил меня.
— И непостоянен, вот в чем беда, Коля. Везде революции. Везде стреляют. Приходишь в Иран — стреляют, в Басру — стреляют, в Дублин — стреляют. До рынка не доберешься. А бизнес есть бизнес.
Арабы, например, колерованные ворюги. Придет на твою посудину и смотрит, как бы кусок каната тяпнуть. Черт его знает, зачем он ему, но как отвернешься, он тут же отхватит от бухты конец, обернет им себя под хламидой и стоит истуканом. Помощник капитана уж нарочно приказал выкидывать на палубу негодные концы, чтобы у них спортивный интерес не пропал.
Как-то после семимесячной загранки приходим в Одессу. Заваливаюсь в такси на пирсе, кричу шефу: “К березам!” У того глаза на виру! “Ищи березы!” А надо вам сказать, Коля, что в Одессе березу днем с огнем не сыщешь, они у нас не растут. Шлепаем за город и где-то в районе пятидесятого кэмэ находим три паршивеньких березки. Прямо как с обложки журнала “Крокодил”. Вываливаюсь из лимузина, падаю на колени, плачу, целую потрескавшуюся кору... Ну, шофер подумал, что я... того... Илья Муромец. — Он крутнул большим пальцем у виска и приложил к бровям раскрытую ладонь.
Прощались в районе порта. Через пару часов Жорина “посудина”, стоявшая на рейде, уходила в море.
— Будем развозить по деревням культтовары, — смущенно пояснил он.
Где-то, невидимое за домами, всходило солнце. Синие косые тени легли на мостовые, тротуары, перечеркнули нежной штриховкой архитектурную вязь стен, карнизов, балконов, и стало видно, что город уже не молод, но по-прежнему красив той неторопливой, уверенной в себе красотой, что диктовали ему галантный восемнадцатый и самодовольный девятнадцатый века.
С ближайшего тополя, как по команде, взметнулась вдруг в небо заночевавшая стая розовых скворцов. Мгновенно меняя галсы, становясь на какое-то время совсем невидимой, то обретая плотность розового облака, стая унеслась в сторону Лузановки. Мы проводили ее глазами и стали прощаться.
— Рад был знакомству, — сказал Жора, пожимая мою руку. — Верю почему-то, что из вас выйдет хороший актер, Коля. Я тоже мог бы стать чудным артистом, но... Я много учился, но никогда не доучивался.
Проводив Жору, я пошел бесцельно бродить по пустынным улицам. Солнце выкатилось из-за домов и, точно кто его подталкивал снизу, торопливо, толчками карабкалось в небо. Влажные тротуары курились подсыхающим паром. Наросший за ночь на лужах ледок начал проседать, трескаться у закраин. От этого в воздухе стоял легкий, еле слышный хрустальный звон. Деревья на бульварах высились недвижно, в какой-то грозной оцепенелости, какая бывает у них только ранней весной в пору подвижки древесного сока.
На льду длинной замерзшей лужи катались трясогузки. Разбежавшись, они вскакивали на лед и, чуть распустив для равновесия крылья, быстро катились по его зеркальной поверхности на своих черных проволочных ножках. Приближаясь к противоположному краю лужи, они, точь-в-точь как школьницы на городском катке, отводили назад одну ногу и, словно в ожидании аплодисментов, мелко и часто кланялись, кивали своими изящными головками.
Я вышел на Приморский бульвар и пошел его серединой туда, где в конце аллеи виднелось желтое здание с белыми колоннами. Ночная усталость давала о себе знать, и я шел медленно, в каком-то полусне, прикрыв глаза от слепящего света.
Света было так много, что он пробивался сквозь опущенные веки. Перед глазами плавали разноцветные круги. По краям аллеи шел двойной ряд старых платанов с пестрой, облезлой корой. Бульвар был пуст, только кое-где виднелись вялые женские фигуры, привязанные ремешками к ошейникам своих собак.
Желтое здание в конце бульвара все приближалось, вырастало, обретая четкие очертания. Белые колонны фасада придавали ему классическую простоту и легкость. И уже видна стала, чуть отступив от них, ближе ко мне, совсем невысокая стела, увенчанная темным бюстом. Сдерживая шаг, я медленно подошел к нему.
— Здравствуйте, Александр Сергеевич, — тихо сказал я и поклонился Пушкину до земли. До той брусчатки, чем покрыта была площадь перед зданием бывшей городской Думы.
Пушкин смотрел куда-то вдаль и немного в сторону. Свежий, забытый ветер, тот, давнишний, казалось, трепал его молодые, чуть тронутые патиной бронзовые кудри. И чуть намеченный край бронзовой крылатки. Я постоял немного и поклонился вторично. Этот поклон принадлежал Дмитрию Николаевичу Журавлеву. Это он, узнав, что я буду в Одессе, строго и восторженно наказал мне:
— Непременно поклонись Пушкину! Тому, что на бульваре перед Горсоветом. Непременно! Помнишь у Бабеля? “...Увидел уходившие ввысь колонны Думы, освещенную листву на бульваре, бронзовую голову Пушкина с неярким отблеском луны на ней...”
Постояв, я сел на ближайшую скамейку под платаном, откинулся на спинку и закрыл глаза. В голове было пусто и легко. Только одна строфа из “Онегина” временами пробивалась сквозь подступавшую дремоту: