— Давай объясним капитану Гейнору, что мы в шутку позволили ему пребывать в заблуждении, коли он сам изволил ошибиться, — сказала она.
— Откроем ему правду завтра или послезавтра, — легкомысленно отвечала Эвелин. — К тому же я не согласна, что капитан сам ошибся, — Эвелин рассмеялась, и капитан Гейнор издалека услышал ее резкий пронзительный смех.
Щеки Дамарис слегка порозовели.
— Ну, признайся, признайся, что ты боишься предстать перед ним без позолоты, — не унималась Эвелин, — Или с позолотой?
— Ты просто беспощадна, Эвелин! — мягко укорила ее Дамарис.
Ни Эвелин, ни ее мать не знали о том, что произошло в библиотеке неделю назад. Они и не подозревали о глубокой сердечной ране Дамарис, об ее уязвленном самолюбии. Дамарис была не из тех, кто заламывает руки и стенает на людях. День-два она не выходила из своей комнаты, ссылаясь на легкое недомогание, и за это время научилась держать себя в руках. Она призвала себе на помощь презрение — холодное презрение, порожденное разочарованием. Она испытывала даже нечто вроде благодарности судьбе, позволившей ей увидеть в истинном свете человека, которому она собиралась доверить свою жизнь, благодарности за то, что вовремя обнаружила его суть. Она понимала, что со временем это чувство возобладает, но пока оно уступало боли и горечи от утраты иллюзий.
В данный момент Дамарис резко ощущала свое одиночество и отчужденность. Равнодушная Эвелин ни о чем не догадывалась; внимательно она вглядывалась лишь в собственное отражение в зеркале.
— Беспощадна? — повторила она. — В чем же я беспощадна?
— В своих суждениях обо мне. Если бы капитан... Она обернулась, услышав позади шорох, и увидела направлявшегося к ним капитана. Вчера он вышел к столу в элегантном темно —сером с синим оттенком камзоле, в напудренном парике, лишь бронзовый загар отличал его от придворных кавалеров. Утром он снова облачился в мундир офицера — синий камзол с галунами, глухо застегнутый до самого подбородка, тогда как в моде были камзолы с глубоким вырезом, открывающим кружевную манишку. Высокие сапоги со шпорами довершали его наряд.
Подойдя к девушкам, он снял шляпу с плюмажем, отвесил несколько старомодный поклон и попросил разрешения составить им компанию.
Эвелин с притворной застенчивостью вскинула ресницы и даровала ему эту честь, а потом с озорным желанием продолжить мистификацию сказала, указывал на Дамарис:
— Эвелин очень гордится своим садом.
— Что ж, гордость вполне законная, — заметил капитан. — Я видел множество садов — от Англии до Китая, но ни в одном из них не чувствовал столь благословенного покоя.
— Мадемуазель, — обратился он к Дамарис, — ваш сад стоит того, чтобы им гордиться, он делает честь своей хозяйке.
Искренность и серьезность гостя смягчили неуместность разговора. Взгляд карих глаз на мгновение встретился с его взглядом. Этот взгляд как бы оценивал подлинный смысл его слов. Дамарис отвела взгляд, и слабая улыбка промелькнула на ее матово-бледном, цвета слоновой кости лице. Она слегка наклонила голову в знак признательности.
Глаза их встретились всего лишь на миг, но капитан Гейнор уловил в них грусть, и сердце его дрогнуло: они будто молили о помощи. Капитан сознавал, что мольба обращена не к нему, а к природе, ко всему миру: она просила исцелить ее печаль, откликнуться на внутреннее страстное, непонятное ей самой желание. Неясная грусть Дамарис тронула Гейнора до глубины души, породила желание служить ей, утолять ее печали, выполнять желания.
Эвелин наблюдала за ними, приоткрыв рот, озабоченная лишь тем, чтобы Дамарис не отказалась от навязанной ей роли. Молчание кузины успокоило Эвелин, но вскоре она рассмеялась обычным резким смехом, стараясь скрыть за ним раздражение и недовольство, вызванные тем, что первый комплимент, сорвавшийся с уст этого холодного офицера, достался не ей, а кузине.
В то утра Эвелин являла собой нежное благоуханное воплощение девичества. Казалось, ей не было равных. На ней было бледно-сиреневое платье, точеную талию подчеркивала белая воздушная оборка. Формы ее были изысканно-округлы. Тончайшие кружева прикрывали белоснежную грудь и плечи. Волосы цвета спелой пшеницы ниспадали на плечи локонами. Глаза голубизной могли сравниться с безоблачным июньским небом, щеки — с нежной розовостью яблоневого цвета.
Женственность, воплощенная в Эвелин, казалось, должна была привлечь внимание такого мужественного офицера, как Гейнор, но он не сводил глаз с Дамарис и обращался главным образом к ней. Дамарис была на полголовы выше своей миниатюрной кузины. На ней был коричневый костюм для верховой езды с высоким воротником, расшитым золотом. Ей явно шла черная касторовая шляпа с золотым пером, оттенявшим ее темно-каштановые волосы. Во всем ее облике, отметил капитан, ранее никогда не задумывавшийся над характером женщин, чувствовались сдержанность, решительность и надежность.
Разговор все еще шел об их саде и о садах, в которых капитан побывал во время своих странствий. Дамарис в беседе почти не участвовала, только отвечала на вопросы, когда капитан обращался непосредственно к ней.
— Едва ступив на мостик, я понял, что попал в заколдованный сад, — рассказывал он, — Нам столько рассказывали о нем в детстве. Но житейский опыт делает нас скептиками и заставляет усомниться в волшебстве...
— И вы разгадали, в чем его колдовство? тихо спросила Эвелин, предчувствуя, что его слова — лишь пролог к галантным комплиментам.
— Пожалуй, да, — ответил капитан с удивившей Эвелин серьезностью, глядя прямо перед собой. Он вздохнул: — Я под властью его чар. Стоит мне задержаться здесь, и я буду безнадежно околдован.
Гейнор произнес эти слова без тени иронии. Дамарис пристально посмотрела на него, догадавшись, что за прологом последуют отнюдь не пустые галантности, как полагала ее кузина.
— В чем же состоит колдовство? — Дамарис в первый раз обратилась к капитану.
Их взгляды снова встретились, но капитан, казалось, смотрел на нее невидящим взором — взором поэта или одержимого.
— Колдовство в том, — капитан благоговейно понизил голос, — колдовство в том, что мир Божий, бесценный дар человеку, снизошел на этот сад. Где-то здесь произрастает и древо познания добра и зла. Его благоуханием напоен воздух. Вдыхая его, понимаешь всю низость мира с его войнами и кровопролитиями, проникаешься презрением к честолюбию, в коем лишь эгоизм и тщеславие. Кто, пожив здесь, выберет потом другой уголок? Кто, единожды насладившись здешним благоуханием, оскорбит свое обоняние тлетворными запахами?
Разочарованная Эвелин рассмеялась не без издевки: