Сквозь забор я смотрел на здание школы и ожидал, то вот-вот оно вспыхнет от каких-то сигнальных огней и зальется какими-то мелкими злыми звонками, а потом приедет милиция...
Но время идет, и все тихо, и я начинаю замечать, что моя белая рубашка вся в грязи, что дома мне за это не поздоровится, что надо как-нибудь незаметно проникнуть в дом, выбросить рубашку в грязное белье и надеть что-нибудь другое.
Погруженный в эти невеселые раздумья, я заметил Юру только тогда, когда он, перемахнув через забор, спрыгнул возле меня.
Что же случилось? Оказывается, когда мы бежали от сторожа, чувствуя, что вдвоем мы не успеем выбраться, он сообразил свернуть на чердачную лестницу и переждать там опасность. И это он успел сообразить за те несколько секунд, пока мы бежали!
Мне бы в жизни никогда такое в голову не пришло, я как животное мчался в ту дыру, откуда залез. Вот какой он был, мой давний товарищ Юра Ставракиди!
Я перечел написанное и вспомнил, что в согласии с лучшими литературными рецептами необходимо сказать и о некоторых недостатках моего героя, разумеется, незначительных, не затмевающих, а так, слегка притушевывающих его светлый облик. Наличие таких небольших, повторяю, недостатков должно приблизить, очеловечить его облик и даже, может быть, вызвать грустную, всепонимающую улыбку: мол, ничего не поделаешь, человек есть человек.
Ну, так вот, Юра, в общем довольно хорошо говоривший по-русски, никак не мог научиться отличать слово "понос" от слова "насморк". Видимо, его вводила в заблуждение функциональная близость этих понятий, осложненная некоторым созвучием в духе современной рифмы, о чем Юра, разумеется, тогда не знал, тем более что тогда она и не была современной.
Я всякими способами пытался закрепить эти слова в его голове так, чтобы они занимали подобающее им место, но стоило ему тряхнуть головой, как они выскакивали и путались местами.
-- В слове "понос" слышится слово "нос"? -- спрашивал я его мирно.
-- Да, слышится, -- отвечал Юра, честно подумав.
-- А насморк связан с носом? -- спрашивал я его, воздействуя на него через логику первичных понятий.
-- Связан, -- отвечал Юра неуверенно, потому что не знал, куда я клоню.
-- Так вот, -- говорил я ему, -- как только ты произносишь "понос", ты сразу же вспоминай, что и нос и насморк к нему никакого отношения не имеют.
Но тут хаос славянского словаря накрывал его с головой.
-- Тогда почему в нем слышится нос? -- спрашивал он, высовывая голову, и все начиналось сначала.
Одним словом, эта небольшая филологическая тупость не ослабляла моего постоянного эллинистического обожания друга.
Должен сказать, что Юра любил драться. В те годы все мы любили драться, но Юра, по естественным причинам, любил в особенности.
Он дрался, защищая собственную честь, или честь греческую, или просто слабых, или честь маляра, довольно часто честь улицы, реже честь класса. А то и просто так, когда стороны добровольно хотели определить свою силу, чтобы потом на генеалогическом древе рыцарства вспрыгнуть на более высокую ветку или уступить свою.
-- Хочу с ним подраться, -- бывало, тихо говорит мне Юра, кивнув на какого-нибудь мальчика. Обычно это новичок, появившийся в школе или в окрестностях нашей улицы. А иногда это кто-нибудь из старых знакомых, внезапно выросший или поздоровевший за лето и теперь требующий, даже если он сам этого не хочет, переоценки своих новых возможностей.
И вот Юра кивает в его сторону, и столько целомудрия и тайного счастья в его лице, что нельзя им не залюбоваться. Так, вероятно, садовник, обнаружив в саду досрочно налившийся плод, любуется им, осторожно пригнув ветку, или, может быть, так Дон-Жуан издали с многозначительной нежностью смотрел на свою новую возлюбленную.
Обычно мальчик этот рано или поздно догадывался о тайной страсти Юры, в его движениях появлялась некоторая стыдливая скованность, в конце концов переходящая в наглость.
-- Тоже чувствует, -- радостно кивал Юра в его сторону, и глаза его теплели козлиным лукавством маленького сатира.
Однажды мы с Юрой стояли у входа в наш лучший по тем временам кинотеатр "Апсны". Шла какая-то потрясающая картина, вокруг нас колыхалась толпа подростков. Многие искали билеты, заглядывали в глаза, стараясь угадать перекупщиков.
Но до чего же было уютно стоять в толпе перед сеансом, время от времени нащупывая в кармане свой билетик и зная, что вокруг столько страждущих, а ты вот со своим билетиком и тебе ничего не страшно. А когда начнут пускать, ты войдешь в дверь и еще будешь гулять по фойе, в сотый раз рассматривая чудные в своей цветной аляповатости картины местного художника на сюжеты пушкинских сказок, наслаждаясь сознанием, что эти маленькие удовольствия бесплатны, что главное удовольствие еще предстоит. А потом, когда впустят в кинозал, такой парной-парной от предыдущего сеанса, как бы хранящий самый запах зрелищного удовольствия, которое здесь только что испытывалось, а нам еще предстоит, а потом еще будет журнал, пусть иногда ерундовый, но ведь это тоже вроде надбавки, а главное, настоящее удовольствие еще предстоит, и, может быть, самое сладкое в жизни -- это оттягивать, оттягивать его, если уж растянуть его не всегда возможно, потому что оно может оборваться, как кинолента...
Вот в таком блаженном ожидании кино я стоял, когда какой-то мальчик подошел к Юре.
-- Нет билетика?
Юра посмотрел на этого мальчика, такого худенького, такого безбилетненького, промедлил, словно давая осознать всю бездну его сиротства, сказал:
-- Есть, но сам пойду...
-- Я вижу, ты хотел сострить, -- сдерзил мальчик, смелый от горя.
-- Да, хотел, -- почему-то повторил Юра. Казалось, он не поверил своим ушам, что из этой бездны кто-то еще может отвечать ему, и теперь проверяет, не послышался ли ему этот дерзкий голос.
-- Но у тебя не получилось, -- сказал мальчик и, мстительно кивнув головой, повернулся уходить.
-- Стой, -- встрепенулся Юра. Мальчик бесстрашно остановился.
-- Значит, я спекулянт? -- неожиданно сказал Юра и, схватив его за грудки, тряхнул. -- Значит, я спекулянт? -- повторил он.
Я почувствовал во рту вкус кислятины. Это была тогда еще не осознанная реакция организма на пошлость и несправедливость.
Я чувствовал, что Юра хочет с ним драться, но сейчас это не укладывалось ни в какие нормы. Мальчик явно не хотел драться, мальчик был явно слабее его, мальчик не говорил, что он спекулянт, в крайнем случае он даже не был рыжим.
-- Значит, я спекулянт? -- повторял Юра и, потряхивая, старался привести его в боевое состояние.
-- Я не говорил, -- сдавался голос мальчика, и он озирался в поисках знакомых или защитников.
-- Нет, говорил! -- снова тряс его Юра, стараясь вырвать из него еще какое-нибудь оскорбление, чтобы ударить его.
Но мальчик не поддавался и тем самым еще больше раздражал Юру, вынуждая его самого сделать последний шаг. Дело к этому шло. И вдруг, откуда ни возьмись, с полдюжины греческих мальчиков окружило нас, и все они залопотали в один голос:
-- Не стыдно, грек... кендрепесо, -- доносились из вихря знакомые слова.
Видно, ребята эти хорошо знали Юру и этого мальчика, и Юра по каким-то причинам считался с ними. А мальчик этот, на вид явно русский, неожиданно, словно от страха, тоже как залопочет по-гречески, что даже Юра растерялся. Видно, мальчик жил с этими ребятами в одном дворе.
Так они говорили, то возвышая, то понижая голос, переходя с русского на греческий и наоборот. Юра утверждал, что мальчик хотя и не назвал его прямо спекулянтом, но спросил у него, за сколько он продает билет, и тем самым и т. д.
-- Не говорил я так, неправда, -- смело нервничал мальчик в окружении своих греческих друзей.
-- Не стыдно, грек? -- снова греки стыдили Юру по-гречески.
-- Спросите у него, если не верите, -- сказал Юра и обернулся ко мне.
Я давно этого ожидал. Я его ненавидел в эту минуту. Я готов был топтать его прекрасную лживую рожу, но он был мой друг, и по какому-то древнему закону товарищества, землячества, своячества или как там еще я его должен был защищать, тогда как другое, более сильное, но почему-то бесправное чувство толкало меня стать на сторону этого мальчика.
Все обернулись на меня, уверенные, что я стану на сторону Юры уже потому, что он меня назвал. Но я промедлил первое мгновение и сразу же этим возбудил горячее любопытство, потому что, раз я его друг и не бросаюсь его защищать, значит, я должен сказать что-то непривычное в таких случаях, может быть, даже всю правду.
Все притихли, глядя на меня, и я чувствовал, что каждый миг молчания поднимает меня в их глазах на какую-то бесстрашную высоту. И я сам ощущал, как подымаюсь в своем молчании, как плодотворно оно само по себе, и в то же время заранее зная, что подведу их, как, только раскрою рот, и старался угадать миг, когда возноситься дальше будет просто-напросто опасно ввиду обязательного предстоящего падения.