— Где ты пропадаешь? — спросила его мать. — Ищешь, ищешь тебя — нигде нет. Не смей далеко от дома отходить. Без отца совсем распустился. Вот отец с корабля вернется, он с тобой поговорит. Совсем от рук отбился.
— Я у нас за домом баррикаду строю… — сказал он серьезно.
— Какую баррикаду?
— Уже на Большом строят, мама, баррикады. Я сам видел, и мы строим. Я сговорился с мальчишками…
Через три дня, после сильного налета, его принесли оглушенного взрывом бомбы. Мать, бледная, с растрепанными волосами, дрожащими руками раздевала его. Он лежал тихий, но уже пришедший в себя. Его только толкнуло слегка воздухом и бросило оземь.
— Я строил баррикаду за домом, — сказал он тихо, виноватым голосом. Я жив, мама, ты не бойся.
Мать вытряхивала из его карманов всякую всячину, ища платок.
— Что у тебя за дрянь в кармане всякая, — сказала она, вытаскивая большой, ставший уже серым, кусок гипса.
— Мама! — закричал Юра. — Не трогай! Это львиная лапа. Оставь! Это мне нужно. Это у меня на память.
Мать удивленно смотрела на кусок гипса. Действительно, на нем был ясно заметен большой полукруглый коготь.
— Зачем тебе это? — спросила мать. — Это ты там, в мусоре, отыскал?
— Это на память, — сказал он, хмуря свой маленький лоб.
— Да зачем тебе на память — не понимаю, Юрик, маленький, — нежно сказала мать.
— Я отомщу за него… этим разбойникам! Пусть только мне попадутся. Я им припомню…
Семья
— Даша, иди-ка, мать, сюда, разговор один есть, — сказал Семен Иванович.
Даша посмотрела на мужа так, как будто видела первый раз перед собой этого широкоплечего серьезного человека с неторопливыми движениями и суровыми глазами, давно уже не улыбавшегося и не отпускавшего шуток по ее адресу. Она вытерла руки о передник, села на стул и сказала, отводя взгляд куда-то в угол:
— Да знаю я твой разговор, Семен.
— Знаешь? Откуда же ты знаешь?..
— Сердцем чую. Ну, уж говори…
— Притвори дверь, чтоб Оля не слышала…
— Оля ушла за водой, а я тебе сама подскажу; ты только меня поправь, если что не так… Я ведь видела, как ты после смерти Кости мучаешься. Ну что же, Костя погиб, защищая Ленинград, хорошей, чистой смертью умер, а этим фашистским выродкам надо мстить, Семен Иванович, надо мстить ежедневно, ежечасно. Чего они творят, мерзавцы, не перескажешь, язык не поворачивается — такой страх; презираю я их и ненавижу — за Костю, за брата. Мстить им хочешь, на фронт решил. Да? Права я?
Семен Иванович ударил ладонью по колену, встал, подошел к ней, обнял ее, поцеловал, сказал:
— Эх ты, угадчица! Правильно, все так и есть. Чтобы не раздумывать, я уж и бумаги оформил. Вот, мать, какие дела — одним бойцом больше стало. Не могу я работать — душа кипит. А я старый солдат — империалистическую всю прошел, стрелять не разучился. Только, мать, времени у меня мало. Собери, что там нужно со мной вещичек…
— Все будет в порядке, — сказала тихо Даша.
Она подошла к окну и взглянула на улицу: не идет ли Оля. На улице было множество людей, как в праздник. Все шли пешком, потому что трамваи не ходили. Люди тащили саночки с дровами, с какими-то мешками, на иных санках сидели старики или старухи, закутанные в платки, обмотанные шарфами.
Воду везли тоже на санках. Ее везли в детских ваннах, в бидонах, в ведрах, в жестяных ящиках. Люди скользили на мостовой, вода выплескивалась и замерзала ледяными языками. Мороз был жестокий. Порывы ветра налетали с залива, бросали в глаза людям пригоршни колючего снега, ледяной пыли. Люди обвязали себе лица до рта черными повязками и шли как бы в полумасках, как ряженые. Даша некоторое время смотрела на пестрые толпы, двигавшиеся беспрерывно. Под полумасками намерзали от дыхания ледяные кружева. Белый пар клубился изо рта пешеходов. Трудно было увидеть Олю с ведром в густоте этого человеческого потока. Оля должна прийти с минуты на минуту.
— У меня тоже есть разговор, — сказала отвернувшаяся от окна Даша. Я тоже решила: раз ты на фронт — я тебя заменяю. Не перебивай меня, Сеня, послушай, что я скажу. Город наш в осаде. Невесть какие мучения люди принимают. Город фронтом стал, в газетах нынче пишут. И это правда. А если так, ты уходишь за брата мстить гитлеровцам — я на твое место встаю. Я еще женщина крепкая — выдержу, не беспокойся. Я понятливая, работу люблю. Тебя не подведу. Стыдиться жены не будешь… Дело понимаю. Ведь я с завода ушла только из-за детей.
— А сейчас? — сказал Семен Иванович.
— Что сейчас?
— Да ведь Петя мал еще. Да и Оле всего двенадцать. Слабенькая она. Как же дети-то будут, если я и ты из дома уйдем вместе? Завалится дом, мать; ты подумала об этом?
— Подумала, хорошо подумала, Сеня. И вот что я надумала: отправлю детей на Пороховые, там у меня подруга старая есть — у ней тоже погодки с моими; попрошу ее их пригреть. Вот тебе и руки свободные. Не те времена, чтобы думать о семейной жизни. Может, увидимся, а может, и нет. Да и дома наши враг рушит. Надо бороться с ним, нечего руки сложа сидеть. Никто за тебя драться не будет — сама дерись… Правильно я говорю, Сеня?
— Правильно, мать, — сказал Семен Иванович, — хорошо говоришь.
Вошла Оля. Оставив ведро с водой на кухне, она сразу, чтобы погреться, вошла в комнату, прошла к маленькой печурке и стала греть озябшие маленькие посиневшие руки. Какими-то необычайными показались ей сегодня отец и мать.
— Мама! — сказала она. — Отчего вы такие, ну, отчего вы такие? Что случилось? Кого еще убили? Нет, правда, вы что-то скрываете?..
— Нечего нам от тебя, девочка моя, скрывать, — сказала Даша, — вот раздевайся и слушай внимательно, что мы тут решили. — И скороговоркой, задержав дыхание, она сказала: — Отец на фронт идет, а я на завод, а вас отправлю к тете Леле на Пороховые… Вот, дочка…
Оля подбросила в печурку два полешка и сидела перед печуркой, смотря в ее низкий, неохотно разгорающийся огонь. Не подымая головы, она спросила:
— А нас с Петькой зачем на Пороховые?
— А кто же в доме, девочка, управляться будет? И в очереди за хлебом ходить, и дрова доставать, и воду таскать, и Петю кормить? Кто же тут управится, если меня не будет?..
— Мама, не пойдем мы с Петькой на Пороховые, не люблю я тетю Лелю. Ну ее к богу! Она ворчит, ворчит целый день… А кто тут управится? Я управлюсь!
Она вдруг встала, резко сбросила шубенку с худых, почти мальчишеских плеч, тряхнула головой и начала говорить:
— Плохо я сейчас управляюсь? Воду ношу, подумаешь! Дрова я знаю, где брать, мне Валька из семнадцатого поможет, печку растопить — подумаешь, какие разносолы на обед; за хлебом — с той же Валькой по очереди будем стоять; Петьку я и так каждый день кормлю. Не думай, что я маленькая. Теперь маленьких нет. Все мы большие. Идите оба, раз нужно, — идите. Ты же домой приходить будешь? Будешь?.. Ну и ладно! А трудно мне будет подумаешь, всем трудно. Ни на какие Пороховые я и не двинусь. Вот, мама. Так и будет, мамочка дорогая, все хорошо будет. Дай я тебя поцелую… Вот и все, подумаешь…
Руки
Мороз был такой, что руки чувствовали его даже в теплых рукавицах. А лес вокруг как будто наступал на узкую ухабистую дорогу, по обе стороны которой шли глубокие канавы, заваленные предательским снегом. Деревья задевали сучьями машину, и на крышу кабинки падали снежные хлопья, сучья царапали бока цистерны. Много он видел дорог на своем шоферском веку, но такой еще не встречал. И как раз на ней приходилось работать, будто ты двужильный. Только приехал в землянку, где тесно, темно, сыро, только приклонил голову в уголке, между усталыми товарищами, уже кличут снова, снова пора в путь. Спать будем потом. Надо работать. Дорога зовет. Тут не скажешь: дело не медведь, в лес не убежит. Как раз убежит. Чуть прозевал машина в кювете: проси товарищей вытаскивать. А мороз? Как будто сам Северный полюс пришел на эту лесную дорогу регулировщиком.
То наползает туман, то дохнет с Ладоги ветер, какого он нигде не встречал, — пронзительный, ревущий, долгий. То начнется пурга, в двух шагах ничего не видно. Покрышки тоже не железные, сдают. Товарищей, залезших в кюветы, надо выручать, раз едешь замыкающим; и главное — груз надо доставить вовремя. А как он себя чувствует, этот груз?..
Большаков остановил машину, вылез из кабины и, тяжело приминая снег, пошел к цистерне. Он влез на борт и при бледном свете зимнего полдня увидел, как по атласной от мороза стенке стекает непрерывная струйка. Холодок прошел по его спине. Цистерна текла. Цистерна лопнула по шву. Шов отошел. Горючее вытекало.
Он стоял и смотрел на узкую струйку, которую ничем не остановить. Так мучиться в дороге, чтобы к тому же привести к месту пустую цистерну? Он вспомнил все свои бывшие случаи аварий, но такого припомнить не мог. Мороз обжигал лицо. Стоять долго и просто смотреть — этим делу не поможешь. Он, проваливаясь в снег, пошел к кабинке. Политрук сидел, подняв воротник полушубка, уткнув замерзающий нос в согретую его дыханием овчину.