Но когда все разошлись, оказалось, что исчезли десять рублей, лежавшие где-то на столе. Сразу подумали почему-то на Петьку. Особенно тщательно исследовала дело прислуга, не желавшая, чтобы на ней лежала тень подозрения. Общий голос и подробные расследования прислуги окончательно убедили всех, что деньги украл Петька.
Ни сам Петька, никто из Петькиной семьи не протестовал громко против этого обвинения. Только Петышн отец как будто еще больше ожесточился, при встрече перестал кланяться и, проходя мимо нашего дома (увы! в новом картузе), смотрел на него ожесточенными глазами. Сам Петька скрылся и долго не выходил на улицу. Где-нибудь на задворках он одиноко копался в разном мусоре и сердился на нас.
Прошел год, совершенно забыли о Петьке. Вдруг совсем неожиданно, как раз перед елкой, является растерзанная Петькина мать. Эта теперь больная, но когда-то могучая женщина прибежала по обыкновению вся запыхавшись, с «ополоумевшими» глазами, с раскрывшейся грудью, в распахнутом домотканном бабьем армяке, с рваными рукавами и подолом, изорванным до бахромы. Она прибежала в первый раз, неведомо зачем, и потребовала хозяйку.
— На, возьми моего петуна! — с каким-то отчаянием в голосе и во всей манере сказала она, выхватив из-под армяка тощего старого петуха. — На! Бери! Бери, сделай милость!
— За что? Зачем?
— А помнишь, ономнясь-то?.. Петька-то мой?.. А ты думаешь, много нам из вашей десятки-то досталось? Родная! Всю ночь в ту пору мой-то злодей пил да ел. Пироги велел печь ночью-то… рыбы принес… Всю ночь ел да винище жрал, пока не повалился, как пес… Шапку купил, рубаху… Еле у пьяного-то трешку на ребятишек вытащила… На! бери, бери, сделай такую милость! Петун хороший… На! на! прости нас!..
И она, вместе с петухом, повалилась в ноги.
— Приголубь моего Петьку-то! Пущай опять ходит!.. Матушка, не оставь!
Петуха возвратили Петькиной матери, а Петьку потребовали сейчас же в гости.
— Иди, Петинька! Иди, мой соколик! — звала его обрадованная мать, выбежав сломя голову на улицу.
Там, на морозе, Петька дожидал матери. Но долго упрашивала она его, даже замахнулась кулаком, Петька упрямился, так что в конце концов мать все-таки притащила его за рукав.
— На! Не гони его! Пущай поглядит!..
Петька вошел в комнату, не раздеваясь, остановился у двери, долго стоял — и ушел опять же так, что его не заметили… Теперь уже ничто не радовало его. На душе его лежало тяжелое бремя — «вор!», и это окончательно отталкивало его от всех.
С тех пор он не приходил к нам. Всякий раз, когда на дворе собирались играть дети, и Петька также, выходил из своей хибарки.
— Мальчики, позовите Петьку, что ж он один там!
Мальчики зовут его:
— Петька! Иди! Чего стал!
Но Петька сделает несколько шагов — и станет… Игра продолжается, а Петька все стоит на одном месте, смотрит издали.
Не компания ему крестьянские дети! Нет у него с ними ничего общего! от всего он оторван и одинок!
И вот теперь одинокий, отторгнутый от всякой связи с белым светом, Петька воскрес! Он не в стороне от ребят, а тут, с ними, и хоть не играет, но наблюдает за игрой, и наблюдает не только без огорчения, без обиды, но, напротив, поза у него такая, что заставляет подозревать в нем даже смелость насмешки. Вот ведь как!
Каким же образом не воздать славу шведскому человеку, спичечному фабриканту, который воскресил Петьку?
— Федя! — позвал я опять знакомого мальчика. — Скажи, пожалуйста, что же Петька на фабрике делает?
— Коробки клеит.
— Почем же ему платят? Ну что, например, стоит одна коробка?
Федя подумал и сказал:
— Да одна-то она ничего не стоит…
— Как так?
— Да и вовсе ничего…
— Ну а десять коробок?
И опять подумал Федя, посчитал в «уме» и сказал:
— Они и десять ничего не стоят.
— Да как же так? Вот я сделал десять коробок — сколько я получу?
— Ничего тебе не дадут…
— Ну это вздор!
— Ничего не дадут! Тебе копейку дадут, ежели двадцать пять сделаешь. Четыре копейки сотня. Тут одна девчонка четыреста штук в день одолевает — вот проворная! Ну а Петька не может… Копеек на восемь, в сутки — ну, так.
Федя засмеялся.
— А ты говоришь, чего стоит коробка? Да она ничего не стоит… Вот какой есть товар!
«Восемь копеек в сутки, — подумалось мне, — это, конечно, маловато, но что же иное могло ожидать в деревне оторванного от деревни Петьку, крестьянина, лишенного сил и дарования быть крестьянином? На что и кому он нужен, сердитый, бессильный? Нет! Восемь копеек своевременно пришли к нему на выручку и вывели его на неизбежный для Петьки путь».
Восемь копеек — это только начало Петькиной карьеры. Зайдите-ка к шведскому человеку, открывшему спичечную фабрику, месяца этак через два после того, как Петька научился добывать по восьми копеек в день, и вы услышите от него, что он уже вынужден сбавить плату с четырех копеек на две.
Почему? Да потому, что Петьки навострились выделывать не по четыреста штук в день, а по полторы, по две тысячи. Такой день дорог для фабриканта, и он убавляет плату до двух копеек. И не думайте, пожалуйста, чтобы Петька подчинился этому мероприятию, нет, — «пусть две копейки дают, — говорит он себе, — я буду делать не две, а четыре тысячи в день!..» И будет делать четыре, и будет делать восемь, когда будут платить копейку!
Послушайте-ка, что говорит матка-то Петькина:
— Соколик ты мой! Ведь ты наш кормилец, кабы не ты — что бы мы стали? Золотые твои рученьки! Сохрани тебя царица небесная!.. За тобой, за родименьким, я и свет-то увидела.
— Дай, Петька, отцу-то пятак! — жалобно, хоть и с отцовским правом поступать с детьми грубо, говорит Петьке его отец. — Авось и моего в твое брюхо как-никак попадало…
— На, бери пятак! — говорит Петька.
Зная все это, разве в силах Петька, под какими бы ни было давлениями, отстать от своей работы?
Нет, это только начало! Умаявши в деревне шведского человека, Петька переберется в Питер и там начнет маять добрых людей. В деревне он начал превращаться в машинного человека, здесь уж он прилип к машине на веки веков: дни и ночи, месяцы и годы он не отходит от машины — тут в ней все его существование, тут слезы и радости мамыньки, тут тятькино счастье, тут, словом, вся Петькина жизнь, все содержание жизни, и здесь напряжение сил Петьки дойдет до высшей степени. Это напряжение пробьется сквозь всевозможные преграды: в деревне шведский человек только сбавлял плату, здесь же, в столице, изобретено уж множество других средств для подавления Петькиной жажды существования. Штрафы, начеты, перевод с задельной платы на поденную, с поденной — на задельную. И все-таки Петька преодолеет и удивит своею живучестью!
Понявши, в чем заключается его единственное спасение, он не будет жалеть никаких администраций, напротив, будет постоянно ставить их в затруднительнейшее положение. Ему нельзя жалеть администраций. Почитайте-ко, что пишет из деревни «мамынька». Разве можно ему себя жалеть? И Петька, не жалея себя, не жалеет и администраций. Не жалеет он ни участков, которые приемлют его по праздникам в пьяном виде, не жалеет он городовых, которые уж и без того руки обломали с этим народом. Надо бы его остановить в драке, свалить, связать, взвалить на извозчика и пхнуть в темную. Не жалеет он докторов, больниц, которым нет отдыху от этих измученных, худосочных, не то пьяных, не то чахоточных, израненных дракой, машиной, хозяйской выучкой… Вообще Петька сумеет намучить за мамыньку пропасть интеллигентного народа. Но, несмотря на эти муки и его надоедливую жизнь, можно совершенно понять те горючие слезы, которые польются из глаз Петькиной матери, когда, наконец, придет бумага, где будет сказано, что Петька перестал надоедать и с экстренным поездом железной дороги отвезен на Преображенку.
— И где же ты, солнышко мое золотое? И кто же теперь меня, старую, вспомнит, приютит! Дитятко мое…
Я, посторонний зритель Петькиной карьеры, весьма вероятно, не заплачу, но на прощанье с Петькой, припомнив всю его карьеру и все его добрые дела на пользу общества (спички, папиросы и т. д.), не могу не сказать:
— Спасибо, Петька! Царство тебе небесное! Поработал ты на всех нас до последней капли крови. Спи, бедняга!
«Недосуг»*
I
…Поезд по обыкновению остановился около станции в три часа ночи; приезжие устали, иззябли и спешили по домам, забегая в буфет выпить водки, чтобы согреться, забегая в почтовое отделение, чтобы получить письма и газеты, в то время как артельщики таскают вещи, получают по квитанциям багаж. Вообще всегда в этот час на нашей станции идет торопливая ходьба, торопливый разговор, торопливая еда, шум, ходьба, суматоха…
— Всем вам, господа, жертвую по двести тысяч! — громко, во всеуслышание послышалось откуда-то сквозь шум и гам толкающейся толпы. Я было повернул голову в ту сторону, откуда эти слова послышались, но надо было пить водку «поскорей» и спешить… И вся публика, так же как я занятая своими суетливыми делами, хотела было обратить внимание на этот возглас, но за недосугом как-то не успела этого сделать…