— Это Дюр? — спрашивал он, исподтишка, указывая на Дюра.
— Да.
— Тот самый Дюр, который играет на сцене?
— Тот самый.
— Скажите пожалуйста! — восклицал Яновский, пожирая Дюра глазами. — Странно! — ничего в нем нет необыкновенного: и ходит и говорит, как все…
— А вот это кто? — спрашивал он через несколько времени, — такой приятной наружности… вот направо разговаривает с другим…
— Это Плетнев, — отвечал я.
Яновский вытянул длинное — а!
— Действительный статский советник?
— Да.
— Скажите пожалуйста!.. — И он качал головою и, смотря на Плетнева с некоторою робостию, невольно застегивал пуговицу своего виц-мундира.
Когда у меня умерла дочь, Яновский говорил в утешение моей жене:
— Не огорчайтесь… Что же делать! Вот на-днях умерла дочь у NN — и еще на руках у него… а действительный статский советник! Что ж делать! Смерть не щадит и генеральских детей…
Кречетов, познакомившийся через меня с г. Краевским и еще кой с кем из молодых литераторов, которые посматривали на него свысока, отзывался о них очень неблагосклонно…
— Все эти господа — это-это-это… — и он не прибирал слова и махал рукой, — они просто не стоят ногтя с мизинца моего умного, милого, доброго Дельвига.
Полевой, которого он очень уважал, как я уже заметил, произвел на него неприятное впечатление.
— Даже не хочется верить, что это Полевой! — повторял он, — это какой-то сиделец с гостинодворскими ужимками…
Кречетов шатался, как тень, из комнаты в комнату, иногда садился к какому-нибудь кружку и прислушивался, и потом, взяв под руку Языкова, шептал ему:
— Как все это, мой добрый Михайло Александрыч, далеко от нашего прежнего литературного кружка, когда мы, бывало, сходились — Дельвиг, Подолинский, я… Сколько, бывало, высказывалось на наших сходках серьезного, дельного, этаких питательных вещей для ума, а от этих господ — ни шерсти, ни молока… В целый вечер ни одного умного слова не услыхал…
Кречетов оживился только за ужином, и после ужина, расхваливая его мне, прибавил, что эти господа не стоят такого ужина, что они не умеют оценить его, что для этого надобно иметь тонкий гастрономический вкус, и прочее.
Я очень боялся какой-нибудь неприятной истории, сведя людей, враждовавших между собою и редко встречавшихся, однако все прошло благополучно.
Воейков до такой степени сошелся с Полевым, что сел рядом с ним за ужином.
Он говорил ему:
— За что нам ссориться, Николай Алексеич? Прошлое забудем; я ведь высоко ценю ваши дарования, ваши глубокие познания. К тому же теперь вы наш, петербургский.
И Полевой с различными ужимочками отвечал:
— И я также, Александр Федорыч, душевно предан-с вам. Конечно, это всё были недоразумения между нами-с.
И Воейков протягивал к Полевому свои объятия и лобызал иудиным лобзанием того, про которого он писал в своем "Сумасшедшем доме": ….
Самохвал, завистник жалкой,Надувало ремеслом,Битый рюриковой палкойИ санскритским батожьем.Подл как раб; надут как барин.Но, чтоб разом кончить речь:Благороден, как Булгарин,Бескорыстен так, как Греч!
Краевский дичился Кукольника и искоса посматривал на него, несмотря на то, что Кукольник приятно заигрывал с ним. С Плетневым и князем Одоевским Кукольник обращался с сухою вежливостию. Вообще от друзей Пушкина он отдалялся, да и они, кажется, не желали сближаться с ним…
Полевой, с которым я познакомился незадолго перед моим литературным вечером, которого еще с пансиона привык уважать, подействовал на меня неприятно. По «Телеграфским» статьям я составил в голове идеал его. Я воображал Полевого человеком смелым и гордым, горячо и открыто высказывающим свои убеждения — и увидел в нем какого-то робкого, вялого, забитого господина, с уклончивыми ужимками, всем низко кланявшегося, со всеми соглашавшегося, как будто не имевшего ни малейшего чувства достоинства, даже как-то оскорбительно, для почитавших его, унижавшегося передо всеми…
Он наговорил мне в этот вечер столько любезностей и неуместных вежливостей, так подобострастно смотрел на меня, так лицемерно жал мне руки, что даже возбудил к себе неприятное чувство.
Раз вечером, когда я сидел у него в кабинете (он жил тогда на Песках, в доме, принадлежавшем некогда Д. М. Княжевичу), дети его пришли с ним прощаться. Он перекрестил их и благословил, потом встал со стула, поклонился мне и сказал:
— Извините, Иван Иваныч, — уж у меня такая привычка-с…
Какое странное извинение!
Тяжело было смотреть на такое страшное падение человека, так смело и твердо державшего свое знамя в «Телеграфе», человека, который был столько лет грозою пошляков и рутинеров, бичом всех предрассудков и всего рабского и подлого. Глядя на него, невольно приходили в голову его слова, вставленные им в уста шекспировского Гамлета:
"За человека страшно!" Я вступил в литературный круг, как в какое-нибудь святилище, с благоговейным чувством. Я думал, что если не все, то по крайней мере избранные из литераторов — люди возвышенные, необыкновенные, непричастные никаким мелким страстишкам и слабостям обыкновенных смертных, — и должен был горько разочаровываться с каждым днем.
Вера моя в мои литературные кумиры поколебалась особенно с обеда, который Воейков заставил дать купца Жукова при открытии его типографии, управление которой Воейков взял на себя.
Воейков, истощавший, по обыкновению, все свое лицемерие и лесть перед людьми, из которых он думал извлечь для себя какую-нибудь пользу, уверявший их в своей высокой честности и бескорыстии, начал ухаживать с некоторого времени за купцом Жуковым (В. Г.), дела которого были тогда в самом цветущем состоянии. От "Русского инвалида" Воейков получал весьма немного. У него были побочные дети от женщины, которая исправляла у него должность ключницы или кухарки, на которой он женился незадолго перед своей смертию, и хотя он содержал семейство свое плохо, но ему все-таки недоставало денег, и он часто жаловался на свое стесненное положение.
Репутация Воейкова между литераторами и людьми близкими к литературе была не блистательная. На него смотрели почти так же, как на Булгарина. Из литераторов один только Владиславлев находился с ним в дружеских сношениях, но и тот отзывался о нем невыгодно и не давал ему денег взаймы. Владиславлев, тщетно уговаривавший Воейкова не жениться, принужден, однако, был присутствовать, по его просьбе, на свадьбе как свидетель и рассказывал о ней много комического. Жуковский, князь Вяземский и другие старые приятели Воейкова, прежде помогавшие ему, совсем почти отказались от него. Многие поддерживали с ним связи только из боязни попасть в его "Сумасшедший дом".
Потерявший всякое доверие и участие к себе между прежними своими приятелями, Воейков обратился к людям богатым и далеким от литературы…
Жуков попался на его удочку.
Воейков и в глаза и за глаза прославлял Жукова, называл его честнейшим, умнейшим, просвещеннейшим русским человеком; твердил ему, что он частичку из своих богатств должен употребить, как меценат, на пользу литературы, и уговорил его дать капитал на заведение типографии, прибавив, что он охотно возьмется, несмотря на свои преклонные лета и многочисленные литературные занятия, управлять этой типографией и блюсти выгоды почтеннейшего Василья Григорьича.
Самолюбие Жукова не устояло против грубой лести Воейкова. Жуков дал ему деньги на первое обзаведение и открытие типографии. Воейков уверил его при этом, что для придания большей известности новой типографии необходимо дать угощение в ней всем литераторам, начиная с И. А. Крылова и Жуковского. И на обед были выданы деньги Воейкову.
Я получил приглашение вместе с другими. Квартиру для типографии Воейков нанял в переулке близ Сенной площади, в грязном доме, пользовавшемся самою печальною известностию: во время холеры 1831 года в этом доме была устроена холерная больница, и из окон ее взбунтовавшийся народ выбрасывал на улицу докторов. В самой большой из зал типографии был накрыт стол покоем, человек на семьдесят.
К четырем часам литераторы начали съезжаться и сходиться. Воейков принимал всех как хозяин, очень довольный тем, что Крылов, Жуковский и Вяземский не отказались от приглашения. За исключением Булгарина, Сенковского и Греча — заклятых врагов Воейкова — на этом обеде присутствовали все до последнего фельетониста, накануне напечатавшего свою статейку в первый раз.
Крылов, Жуковский и Вяземский были посажены, конечно, во главе стола. Около них Плетнев, князь Одоевский и г. Краевский, который при первом появлении в залу озаботился, чтобы занять место как можно поближе к ним. Кукольник сел на другой конец стола со своими литературными друзьями и посадил возле себя Полевого. Остальные расселись как случилось.