— Я вам, думаю, кажусь странна, Иван Васильич! Не обвиняйте меня: я, право, ни в чем не виновата. Бог знает, увидимся ли мы с вами и как увидимся! Ради Бога, не судите строго и не забывайте вашей Вареньки!
Она мне протянула руку, я молча поцеловал ее — я не мог сказать ни слова. Мы пошли к завтраку.
В зале на столе было наставлено, наварено и напечено столько, что и десяток пленных французов были бы сыты. Мы уселись втроем; Варенька была спокойна, она взяла яйцо всмятку, разбила его и занималась им во время завтрака. Мне кусок в горло не шел, но при Мавре Савишне нельзя было не есть: она меня запотчевала; я поприневолился и наелся на порядках; она тоже попробовала того и другого понемногу. Мы ели молча. Только по временам раздавался голос Мавры Савишны:
— Матрена! Не забыла ли взять квасу на дорогу? Иван Васильич, ветчинки с горошком!.. Староста, не забудь же послать в Анкудимовку гречихи приторговать: там, слышь, много ее. Что нужно будет, так во всем относиться к Ивану Васильичу… Иван Васильич! Уж вы не оставьте, родной, приглядите за всем и, где нужно, и пугните их. Так-таки и пугните, как своих собственных. Слышишь, Дементьич!
— Слушаю, матушка! — отвечал голос старосты.
— Да сказать обозу, чтобы выезжал вместе с нами, непременно! А то они останутся на полсутки да еще перепьются. Иван Васильич, телятинки с мочеными яблоками, — и т. д.
Наконец завтрак кончился, и мы встали из-за стола. Лошади давно были заложены, пристяжные рыли снег от нетерпения и мороза, колокольчик вздрагивал под дугой при каждом движении коренной лошади и напоминал об отъезде. Беготня дворни становилась менее и менее и наконец затихла. Все дворовые в почтительном молчании столпились у дверей прихожей и коридора. Мавра Савишна начала одеваться в дорогу: надела теплые чулки, башмаки на меху и валенки, потом тулупчик, шаль и салоп, на голову меховую шапочку и шерстяную косынку, наконец, сверху обвязала шею пуховым шарфом и таким образом, закутанная, раскрасневшись от жару и усталости, испустила тяжелое «уф!» и опустилась в переднем углу в кресло.
Варенька тоже оделась по-дорожному; мы все уселись, посидели, помолчали, встали, помолились Богу и начали прощаться. Я подошел к руке Мавры Савишны, причем она меня перекрестила, как малолетнего, потом к Варваре Александровне, а за мной наперерыв пустилась прощаться вся дворня. Простясь со всеми, от мала до велика, Варенька грустно окинула взглядом покидаемый дом, потом обратилась ко мне и сказала:
— У меня есть к вам просьба, Иван Васильич. Пожалуйста, без меня не велите никому трогать моего Джальму. Бедный, он соскучится! Кто его будет кормить теперь каждый день хлебом?
— Пожалуй, с удовольствием, — отвечал я, — только как же это сделать… ведь он может застояться.
— Велите проводить его или гонять на корде, сделайте как знаете, только, пожалуйста, чтобы на нем никто не ездил; я не хочу, чтобы кроме меня кто-нибудь ездил на моем Джальме!
Я обещал ей, а между тем, пока мы говорили, Мавра Савишна с помощью двух лакеев была усажена в дорожную повозку и уже звала оттуда Вареньку. Варвара Александровна тоже уселась; их окутали одеялами; лакеи взмостился на козлы, кучер подобрал вожжи и только хотел тронуть, как в ворота, весь в пене, влетел иноходец, и Володя Имшин впопыхах выскочил из саней.
— Как, вы уже совсем! — сказал он, подходя к повозке.
— Совсем, батюшка; да чего ж нам было ждать? Вольно же вам опаздывать! — отвечала Мавра Савишна, которая не любила, когда ее задерживали у подъезда.
— Представьте, Мавра Савишна, — говорил Имшин, — какое несчастье! Я целую ночь, не знаю отчего, спал очень дурно, или, лучше сказать, почти совсем не спал, а к утру забылся да и проспал! Хорошо еще что застал вас!
— Ну, очень рада! Прощайте же, батюшка, прощайте! — сказала Мавра Савишна.
Володя почти влез в повозку и приложился к руке Мавры Савишны, которой стоило большого труда высвободить ее из-под салопа и одеял. Потом он зашел с другого бока, чтобы проститься с Варенькой.
— Так вы едете, Варвара Александровна? — спросил он грустно, как будто не веря еще, что она уезжает.
— Как видите, — отвечала Варенька. — Мы, вероятно, расстаемся ненадолго: вы, конечно, на зиму тоже в город?
— Я? Нет! — отвечал Володя с горечью. — Зачем мне в город? Мне и здесь хорошо!
— Полноте! Что вам делать зимой в деревне! Так до свиданья?
Варенька протянула ему ручку, Володя взял и отвечал неясно:
— Не знаю!., я думаю… что нет… а впрочем…
Он держал еще ее руку и, казалось, боялся опустить ее, но Мавра Савишна перекрестилась, простилась с нами и сказала: «С Богом!»
Лошади тронулись, я посмотрел им в подковы, — примета, чтобы отъезжающие благополучно возвратились; в это время Варенька выглянула из повозки и закричала мне:
— Иван Васильич, так не забудьте же Джальму.
Потом она поглядела на дом и сад, еще раз обернулась к нам, кивнула головкой и скрылась. За ними тронулась другая повозка, с горничными и перинами, и обе помчались по деревне. В то же время из ворот заднего двора, длинной вереницей, скрипя по мерзлому снегу, потянулся обоз с тяжелой кладью и провизией, сопровождаемый бабами и ребятишками.
Мы с Володей вышли на улицу и долго смотрели по дороге за уезжающими.
Повозки скрылись за деревенскими избами, потом опять показались из-за них и готовы были снова скрыться, а мы все смотрели. Володя даже забыл надеть фуражку, которую снял при прощании. Его темно-русые длинные и курчавые волосы заиндевели от мороза; свежее, красивенькое лицо еще более зарумянилось; на глазах, может от пристального гляденья, навернулись слезы, а он все смотрел вслед. Наконец одна слеза скатилась на его розовую щеку, он поспешно отер ее и обратился ко мне.
— Сильно морозит! — сказал он.
— Да, морозит! — отвечал я. Повозок не было уже видно. Один обоз длинной вереницей тянулся вдали. Мы молча пожали друг другу руки и шагом поехали к домам разными дорогами.
Тут кончается повесть моего старого и доброго знакомого Ивана Васильича. Она мне досталась случайно, вместе с несколькими тетрадями записок Тамарина. В одной из тетрадей я встретился с лицами, действующими в этом рассказе. Представляю ее читателям.
Тетрадь из записок Тамарина
Умереть со скуки — выражение чисто гиперболическое. Мне кажется, я начал скучать с тех пор, как в первый раз чихнул при рождении, — однако, слава Богу, живу до сих пор. И в самом деле, я не помню, когда бы я не скучал: скучал я на школьной скамейке, скучал на петербургских балах, скучал в походной палатке в киргизских степях, а более всего на званых обедах. Правда, было время — время первых эполет и первых надежд, — самая юная, самая счастливая пора! Но когда оно прошло, скука взяла свое, и еще с жидовскими процентами! И я привык к ней: я ее сознал и с ней освоился. Для меня жить и скучать — два слова, почти однозначащие. Скука своего рода препровождение времени: она для меня то же, что костыль для безногого, — это не живой член, но вещь, которая его отчасти заменяет.
Конечно, есть несколько избранных, у которых деятельность ума имеет широкое поле и идет рядом с деятельностью жизни. Есть, и много есть, других счастливцев, у которых смиренный ум живет помаленьку, довольствуется хорошей погодой и теплым местечком и ограничивает свои требования четвертым партнером для грошовой игры. Но велика и наша семья праздношатающихся умников, которые не умеют примирить деятельность души с деятельностью жизни, которые во весь век не сделают ни одного дельного дела и расходуют свой ум по мелочи, на острые слова да злые эпиграммы, и то для развлечения чужой, а не собственной скуки.
Вот уже с месяц, как мы с Островским в один прескверный осенний день приехали в N. Он нанял лучшую квартиру в Дворянской улице, а я поселился в бабушкином наследии. Островский предлагал мне жить вместе, но я не люблю стеснять себя и отказался, приведя пословицу, что два медведя в одной берлоге не уживутся, хотя он и доказывал, что эта пословица не относится ко львам.
Дом, доставшийся мне от бабушки, стоит на крутом берегу Волги. Зимой его заносит снегом, потому что по пустой набережной почти никто не ездит; но летом вид из окон чудесный. Широкая Волга лениво катится под горою, а по ту сторону небо да далекий поемный луг, испещренный деревеньками. Все удивляются, зачем я поселился в этой глуши, а я ею очень доволен. Мне надоел торопливый и заботливый шум столицы, а мелкая суматоха провинции еще несноснее. Впрочем, провинциальная жизнь имеет свою хорошую сторону: здесь все живут открыто, потому что нет возможности скрыть что-нибудь. Выедешь из дому и знаешь, что на улице встретишь непременно Семена Семеныча, и откуда едет Семен Семеныч, и как он при встрече приятно улыбнется. Увидишь Петра Петровича и ждешь, что он, здороваясь и прощаясь, скажет непременно «всякого», и знаешь, что это значит «всякого вам благополучия»; слышишь, что Сережа рассказывает с жаром и клянется и уверен уже, что он прибавляет. А поутру заедет Иван Иваныч, узнать, что новенького, и непременно сам расскажет все новости. А барыни! барышни! Что лицо, то тип, и всех знаешь, и все тебя знают. Нет, много хорошего в провинции! Досадно только, что провинциалы не примиряются с этой жизнью, что они отрицают ее, сплетничают и бранят сплетни, — знают друг про друга всю подноготную, а маскируются; друг друга часто терпеть не могут, а жмут руки до излома костей и вечно хотят казаться непременно не тем, что они есть. Старая, всемирная песня!