с горькой иронией:
Иль лучше ты скажи, что волею своейПришел — увериться о горести моей…
с гордою решимостью:
Но не увидишь ты ни слез моих, ни стона;
резко:
Нет — ими веселить не буду я
с глубочайшим презрением:
Креона!
с печальным убеждением:
Давно уже, давно Эдип тебя проник!
Наконец, следующие стихи были торжеством декламации Плавильщикова:
Хотя и в нищете, но не сравнюсь с Креоном!
с величайшим достоинством:
Я был царем, — а ты…
с негодованием и отвращением:
… Лишь ползаешь пред троном.
Шушерин этой сцене придавал какую-то излишнюю чувствительность; например, при стихе:
Чтоб видел нищету, в которой я скитаюсь,
хватался за свое рубище и показывал его Креону, а при стихах:
Но не увидишь ты ни слез моих, ни стона;Нет — ими веселить не буду я Креона!
утирал глаза, как бы желая скрыть от Креона невольно текущие слезы, и говорил с едва удерживаемым рыданием. Произнося стих:
Я был царем, — а ты лишь ползаешь пред троном.
он при первом полустишии глубоко вздыхал и затем уже оканчивал его с видом отвращения и презрения. Все это, вообще исполненное мастерски, производило, конечно, эффект удивительный; но была ли в такой декламации истина?
Всю сцену Эдипа с Полиником, в 4 явлении IV действия, Плавильщиков играл с необыкновенным одушевлением и особенно был превосходен в знаменитой импрекации:
Меня склонить к себе ты тщетно уповаешь.
Какое чувство, какой огонь, хотя и старческий! Какая энергия и какое достоинство! В этой импрекации он был истинный царь и вместе жестоко оскорбленный отец.
Сей скиптр, который мне столь щедро предлагаешь,
с горьким упреком:
Не я ль оставил вам, не я ли вам вручил?Не я ли дней моих покой вам поручил?
грозно:
Коль смеешь ты — на мне останови свой взор;
пылко и с большим чувством:
Зри ноги ты мои, скитаясь изъязвленны,
постепенно возвышая голос:
Зри руки, милостынь прошеньем утомленны!Ты зри главу мою, лишенную волос…
с выражением скорби и жестокого страдания:
Их иссушила грусть, и ветер их разнес.
Пауза — и далее с ироническим упреком:
Тем временем, тебя как услаждала нега,Твой изгнанный отец, без пищи, без ночлега,Не знал, куда главу несчастну преклонить…Иди, жестокий сын…
Грозно и с напряжением голоса:
Как без пристанища скитался в жизни я,По смерти будет так скитаться тень твоя;Без гроба будешь ты…
с выражением величайшего гнева и как бы вне себя:
Тебя земля не примет,От недр отвергнет труп, и смрад его обымет!
При последнем полустишии Плавильщиков превосходил себя. Нельзя себе представить выражения лица его. Чувство ужаса, отвращение, омерзение отражались на нем, как в зеркале. А пантомима? Он отворачивал голову и действовал руками жест, как бы желая оттолкнуть от себя труп, зараженный смрадом. Но Плавильщиков имел огромные природные способности — звучный голос, сильную грудь, произношение огненное, которых, повторяю, у Шушерина не было, и он заменял их умом, искусством и, так сказать, отчетливою отделкою своей роли. В местах патетических он как будто бы, говоря технически, захлебывался; но для большей части зрителей этот недостаток (вероятно, следствие старости) был почти незаметен. Роль Эдипа понимал он согласно с своими средствами; но такова была прелесть игры его в этой роли, что хотя он придал ей излишнюю и несообразную с характером древних греков чувствительность и некоторые стихи передавал уже слишком в буквальном их значении, т. е. тоном одряхлевшего и нищего старца:
Зри ноги ты мои, скитаясь изъязвленны,Зри руки, милостынь прошеньем утомленны!Ты зри главу мою, лишенную волос…Их иссушила грусть, и ветер их разнес,
однакож производил эффект невообразимый, а последующие стихи продолжал голосом, задушаемым слезами:
Как без пристанища скитался в жизни я,По смерти будет так скитаться тень твоя;Без гроба будешь ты…
и оканчивая тираду с каким-то воплем отчаяния и смертельного ужаса:
Тебя земля не примет,От недр отвергнет труп, и смрад его обымет!
Сорок три года прошло с того времени, как я в последний раз видел Шушерина на сцене, в роли Эдипа, и до сих пор не могу забыть его: я как теперь его вижу… Нынче вошли в употребление, или скорее, в злоупотребление слова: пластика, пластичность. Говорят: какая у такого-то пластика, как такой-то пластичен! А на поверку выходит, что эти такие-то единственно рисуются на сцене, точно так же, как и сама Рашель, хотя она, разумеется, в превосходнейшей степени.
(С. П. Жихарев. Записки современника, т. II, «Academia», М.—Л., 1934, стр. 334–349.)
А. С. Яковлев
(1773–1817) 1
… Знаменитостью на петербургской сцене был трагический актер Алексей Семенович Яковлев. Талант огромный, одаренный всеми духовными и телесными средствами; но, увы, шедший также по ложной дороге. Он вышел из купеческого звания, не имел никакого образования и, что всего хуже, имел сильную наклонность к веселым компаниям. Перед его вступлением на сцену некоторое время занимался им знаменитый ветеран театрального искусства, Иван Афанасьевич Дмитревской, и потому-то первые дебюты Яковлева снискали ему благосклонность публики, которая неумеренными знаками одобрения поспешила испортить своего любимца. Где есть театр, там есть и записные театралы. Это народ самый вредный для молодых талантов: они кружат им головы восторженными похвалами и угощениями, всегда сопровождаемыми излишеством употребления даров Вакха, как говаривали наши стихотворцы. По несчастию, Яковлев и прежде имел к ним склонность. Чад похвал и вина охватил его молодую голову: он счел себя за великого актера, за мастера, а не за ученика в искусстве, стал реже и реже посещать Дмитревского и, наконец, совсем его оставил. Новые роли, не пройденные с Дмитревским, игрались нелепо. Благосклонность публики, однако, не уменьшалась. Стоило Яковлеву пустить в дело свой могучий орган (кстати или некстати — это все равно), и театр гремел и ревел от рукоплесканий и браво. Стих Озерова в «Димитрии Донском»:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});