направилась в сторону главного холла, прошмыгнув мимо дверей, за которые юноша едва успел юркнуть. Надеясь на то, что остался незамеченным, вновь выглянул и, когда женщина, не осмотревшись по сторонам, скрылась в кабинете главврача, на цыпочках пересек коридор и обхватил дверную ручку оставленной незапертой двери.
Дима обратил внимание на то, что сердце вдруг гулко заколотилось, а ладони покрылись холодным липким потом, и едва ли дело было в страхе быть обнаруженным. Он задался вопросом, так ли ему необходимо узнать о себе правду, готов ли он к ней? Но ноги уже сами завели его на крутую лестницу, а дверь почти бесшумно коснулась косяка, и теперь отступать было нельзя.
Лестничный пролет освещался лишь парочкой неярких ламп на стене, спрятанных в запыленные плафоны. Опершись на перила, Дима, прежде чем начать спуск, не слишком громко, но достаточно для того, чтобы быть услышанным снизу, спросил, есть ли кто там. Не услышав ни ответа, ни каких-либо шумов, что могли известить о чьем-либо присутствии внизу, он шагнул на ступень.
По преодолении лестницы Дима ожидал увидеть ряды высоких стеллажей, забитых всевозможной документацией, или множество ящиков по всему периметру помещения, да хотя бы пару шкафов со стеклянными дверцами. Но вместо этого увидел на первый взгляд хаотично расставленные по трети всего пола картонные коробки разных размеров, к каждой из которых был налеплен блокнотный листочек с той или иной оставленной от руки надписью – должно быть, наименованием медикаментов.
На Диму обрушились странные чувства, которые он, спроси его, не смог бы описать словами. Основой они походили на те, что он испытал в зиму пятилетней давности, и в то же время немного разнились. Одно было понятно: чувства эти тяжелые, давящие, словно в нем рухнула опора, являющая собой смысл к существованию; опора та была надеждой, зародившейся в нем в шестнадцать лет и с годами укрепляющаяся, но подобно карточному домику разлетевшаяся во все стороны под порывом нежданного ветра.
И все-таки он не хотел сдаваться так просто и принялся разгуливать между коробок, перешагивая те, что пониже, и огибая высокие и наставленные друг на дружку. Он всматривался, если на расстоянии не удавалось разобрать, в каждую надпись на листочках, открывал коробки, если те не были опечатаны скотчем. Осмотрев несколько десятков, только в двух из них обнаружил документы, расфасованные по файлам и папкам, но то были сплошь какие-то договоры – вероятнее всего, с фармацевтическими компаниями и организациями, так или иначе связанными с больницей, – в детали Диме углубляться не хотелось.
Чем дальше пробирался юноша, тем больше коробок пропускал, причем намеренно, ведь на то, чтобы пересмотреть каждую из них, ушло бы слишком много времени, что было для него непозволительно, потому как женщина могла вернуться в любую минуту. И подойдя уже почти вплотную к стене, он замер, устремив взгляд в пол. Там, из-под маленькой пожелтевшей коробки, что-то выглядывало, какая-то плоская прямоугольная вещица, покрытая густым слоем пыли. Наклонившись, он вытянул ее. Выпрямился, сдул с нее пыль и перевернул. Найденной вещицей оказался пластиковый бейдж – потертый, поблекший, но на лицевой его стороне четко выделялась пропечатанная фотография красивой молодой девушки, сдержанно улыбающейся объективу камеры. А под фотографией: «Лазарева Наталья».
И вновь сердце Димы запрыгало в груди, а к горлу подступил горький ком. С бейджем в руке он направился в свою палату, более не волнуясь о том, что может на кого-нибудь наткнуться. Там, в палате, закинул полотенце в ящик тумбы, не удосужившись как следует свернуть, улегся на кровать и, глядя на фото девушки, предался воспоминаниям – воспоминаниям приятным, сладостным, но в то же время донельзя болезненным.
* * *
В тот вечер, когда он проснулся на этой самой койке, в нос ему ударил спертый воздух – помесь запахов лекарств и сырости голых бетонных стен. Подле него на стуле сидела молоденькая медсестра. Она вскочила, чуть не опрокинув стул, едва разборчиво произнесла «он проснулся» и выскочила в коридор. Потом на протяжении длительного времени именно она больше остальных ухаживала за ним – она, та самая Наталья, чьи имя и фамилию он тем же вечером прочитал на ее бейдже.
Что Диме запомнилось в ней сразу, так это точеные черты лица, маленький шрамик чуть выше уголка рта (как она однажды сама ему поведала, оставшийся еще со школьных лет, когда подралась с хулиганкой), большие зеленые глаза и худоба – не болезненная, но вполне бросающаяся в глаза. Черные волосы почти всегда были собраны в хвост. А еще она обладала приятным, нежным голосом. У Димы не укладывалось в голове, как миловидная девушка могла оказаться в этом месте. И за многие месяцы он ни разу не застал ее в плохом настроении. Напротив, она, казалось, всегда светилась от счастья, столь невиданного для него в те дни. На безымянном пальце правой руки она носила золотое кольцо с каким-то граненым камушком цвета лазури в форме сердечка. Как жаль, что Дима не понимал: то кольцо и было причиной ее счастливых улыбок. Если бы понял – не сказал ей тех слов. А позднее не впал бы в еще большую тоску из-за произошедшего, что окрасило все его последующие будни унылыми оттенками серого.
Но возвращаясь к началу их знакомства – несколько недель он стеснялся заговорить с ней, отвечал только на вопросы о своем самочувствии, принимая их за формальность и не отклоняясь самовольно от оного курса. Однако в один прекрасный для него день она сама с ним заговорила, впервые от формальностей перейдя к неформальному общению.
– Снова грустишь? – спросила она, усаживаясь на стул.
– Да, – коротко ответил Дима.
– Почему же ты никогда не улыбаешься? Или я не достойна твоей улыбки? – Сама же буквально светилась от счастья, без стеснения обнажая белые ровные зубы.
В шутку ли она спросила или на полном серьезе – как бы то ни было, ему хотелось выкрикнуть: «Нет, что ты! Ты мне нравишься!» Но он лишь смущенно, с усилием натянув губы, произнес:
– А чему мне улыбаться?
По всей видимости, ей нечего было ответить на этот вопрос, поэтому она, слегка посерьезнев, но не растерявшись, поспешила сменить тему:
– Ты ведь любишь рисовать, да? Покажешь свои рисунки?
Дима замялся, заерзал в кровати.
– Рисовать-то люблю, но… – Он вздохнул. – Почти