— Да,— сказал старик,— собирается. Они уже были женаты, и мне ясно, что они поженятся опять.
— Как так? — спросил я, не понимая его.
— Сейчас я расскажу вам всю историю, — произнес старый Хаммонд, — она довольно проста и, надеюсь, кончится счастливо. В первый раз они жили вместе два года — оба были тогда еще очень молоды. Потом ей взбрело в голову, что она влюблена в другого, и она бросила бедного Дика. Я говорю, «бедного» потому, что он не встретил новой подруги. Это продолжалось недолго — около года. Потом Клара пришла ко мне, так как привыкла обращаться со своими огорчениями к старому деду, и спросила меня, как поживает Дик, счастлив ли он, и все такое. Я понял, куда ветер дует, и сказал, что он очень несчастлив и нездоров. Последнее не было правдой. Об остальном вы можете догадаться. Сегодня Клара пришла ко мне для серьезного разговора, но думаю, что Дик будет ей лучшим собеседником, чем я. Если бы он случайно не заглянул ко мне сегодня, я завтра послал бы за ним.
— А дети у них есть? — спросил я.
— Да, двое, — ответил старик. — Они сейчас у одной из моих дочерей, у которой живет Клара. Я не хотел терять ее из виду, так как был уверен, что она опять сойдется с Диком, который действительно добрейший малый и принял все это очень близко к сердцу. У него ведь не было никого, кто бы его пригрел. И вот я все устроил, как случалось не раз в подобных случаях.
— Ax, вы, конечно, хотели, чтобы они избежали бракоразводного суда! Наверно, семенные отношения часто улаживаются через его посредство?
— Вы глубоко ошибаетесь! Я знаю, что раньше было такое сумасшедшее учреждение, как суд, занимавшееся делами о разводе. Однако все подобные дела бывали вызваны ссорами из-за собственности. А теперь, я думаю, дорогой гость, — прибавил он, улыбаясь, — хотя вы и приехали с другой планеты, все-таки, даже бегло окинув взглядом наш мир, вы могли убедиться, что среди нас не может быть ссор из-за частной собственности.
И в самом деле, мое путешествие из Хэммерсмита в Блумсбери и вся та спокойная, счастливая жизнь, которую я мог наблюдать, даже пример моей покупки, — все это показывало мне, что священное, как мы привыкли считать, право собственности больше не существует. Я сидел молча, а старик продолжал:
— Итак, ссоры из-за собственности теперь невозможны. Что же остается в этой области для деятельности суда? Вообразите себе суд, заставляющий выполнять договоры о страсти или чувстве! Если бы требовалось доказать нелепость принуждения по брачным договорам, такой суд мог бы существовать как reductio ad absurdum (Приведение к нелепости (лат.)).
Он снова помолчал и сказал:
— Поймите раз и навсегда, что мы все это изменили. Вернее, изменились наши взгляды на подобные вещи, изменились и мы сами за последние двести лет. Мы не обманываем себя и не считаем, что можем избавиться от всех бед, связанных с отношениями полов. Мы знаем, что нельзя предотвратить несчастья мужчин и женщин, не умеющих отличить страсть и любовь от дружбы, способной смягчать боль при пробуждении от кратковременных иллюзий. Но мы не настолько безумны, чтобы усугублять свое несчастье, затевая отвратительные дрязги из-за средств к жизни или права тиранить детей, которые явились плодами любви или сладострастия.
Он опять замолк, а затем продолжал:
— Ребяческая любовь, принимаемая за гордое чувство «до гробовой доски», быстро испаряется и сменяется разочарованием. Мужчину более зрелых лет часто охватывает необъяснимое желание быть всем на свете для какой-нибудь женщины, чьи самые обыкновенные душевные качества и внешность он идеализирует до сверхчеловеческого совершенства, делая ее единственным предметом своих мечтаний. Возьмем наконец разумное стремление сильного, здравомыслящего человека сблизиться с красивой и умной женщиной. Она для него непревзойденное воплощение физической и духовной красоты. Испытав в наших любовных переживаниях все наслаждения и восторженный полет духа, мы покорно несем печали, нередко сопровождающие любовь. Вспомним строки древнего поэта (я привожу по памяти один из переводов девятнадцатого века):
Затем так часто боги терзают горем нас,
Чтобы потом слагали мы песню и рассказ.
Да, трудно ожидать, чтобы все горести исцелялись и не рождали песен.
Он замолчал, и я не хотел прерывать его молчания. Наконец он заговорил снова:
— Но вы должны знать, что мы сильны, здоровы телом и живем легкой жизнью. Мы проводим ее в разумной борьбе с природой, развивая не одну сторону своей натуры, а все ее стороны, и с величайшим удовольствием участвуем в жизни всего мира. Для нас вопрос чести — не ставить себя в центр жизни и не воображать, что мир перестанет существовать оттого, что страдает один человек. Поэтому мы сочли бы за безумие, за преступление, если хотите, всякую сентиментальность и преувеличение страданий, связанных с нашими чувствами. Мы столь же не склонны выставлять напоказ наши горести, как и нянчиться с физической болью, и признаем, что существуют другие радости, кроме любви. Помните, что мы все долговечны, и поэтому красота мужчин и женщин не так мимолетна, как в те дни, когда мы были отягчены болезнями, которые сами себе причиняли. Итак, мы стряхиваем с себя все эти беды, становясь на такую точку зрения, которую сентименталисты других времен, может быть, сочли бы не героической, а скорее презренной, но мы признали ее необходимой и мужественной. С другой стороны, мы освободили любовь от вмешательства коммерции. И еще мы перестали нарочно выставлять себя дураками. Глупое увлечение, рождающееся естественно, как безрассудство незрелого молодого человека или даже более зрелого мужчины, попавшегося в ловушку... с этим мы должны мириться и даже без особенного стыда, но руководствоваться в своих чувствах какими-то условными правилами или разыгрывать сентиментальную роль… Друг мой, я стар и, может быть, разочарован в жизни, но все-таки я думаю, что мы покончили со многими подобными глупостями старого мира.
Он остановился, как бы для того, чтобы дать мне возможность вставить слово, но я молчал, и он продолжал:
— Во всяком случае, если мы и страдаем от тирании и изменчивости нашей природы или отсутствия личного опыта, мы не строим кислых физиономий и не лжем. Если происходит разрыв между теми, кто думал, что никогда не разлучится, значит, так и должно быть. И нет надобности в притворном единстве, когда сама основа его пропала. Мы не заставляем также заявлять о своем неувядающем чувстве тех, кто его вовсе не испытывает. Поэтому исчезла такая чудовищная мерзость, как продажное наслаждение. В нем нет надобности. Не поймите меня превратно. Вы не казались возмущенным, когда я сказал, что больше нет суда, заставляющего выполнять договор о чувстве или страсти. Но люди устроены так прихотливо, что вы же, может быть, возмутитесь, если я скажу вам, что больше нет и кодекса общественного мнения, заменяющего такой суд и столь деспотичного и неразумного. Я не говорю, что люди не осуждают — и часто несправедливо — поведение своих соседей. Но я говорю, что не стало незыблемых моральных правил, по которым судили бы людей. Нет прокрустова ложа, чтобы вытягивать или стискивать их умы и поступки. Нет лицемерного отлучения, которое люди вынуждены были произносить либо по привычке, либо из страха перед безмолвной угрозой такого же отлучения, в случае недостаточного лицемерия. Ну, теперь вы возмущены?
— Нет, нет, — с некоторой неуверенностью ответил я, — все так изменилось!
— Во всяком случае, — сказал старик, — одно я могу утверждать: если теперь возникают чувства, то они настоящие и присущи всем вообще, а не ограничиваются людьми исключительно утонченными. Равным образом, я убежден, что ни мужчины, ни женщины больше так не страдают от всех подобных переживаний, как в былое время. Но простите, что я так многословно распространялся по этому вопросу, вы ведь сами хотели, чтобы я говорил с вами, как с жителем другой планеты.
— Конечно, и я вам очень благодарен, — промолвил я. — Теперь я хотел бы спросить о положении женщины в вашем обществе.
Он рассмеялся от всей души, как молодой человек, и сказал:
— Недаром заслужил я репутацию очень кропотливого исследователя истории: мне кажется, я действительно понимаю движение за эмансипацию женщин в девятнадцатом веке и сомневаюсь, чтобы кто-нибудь другой из живущих в настоящее время знал это лучше меня.
— Как так? — спросил я, немного задетый его веселостью.
— Да так, — сказал он — Вы сами убедитесь, что все споры об этом давно угасли. Мужчины больше не могут порабощать женщин, равно как и женщины — мужчин. Все это дела минувших дней. Женщины делают то, что они умеют хорошо делать и к чему они склонны, и мужчин это нисколько не оскорбляет. Однако все это такие общие места, что я почти что стыжусь на них ссылаться.