к шее, и за шиворот потекла холодная струйка. Вроде бы неприятно… или приятно, не разберёшь. Как назвать одним словом?
Я спохватился – и забытую Ольгину лапку тоже поцеловал: её рука, в отличие от маменькиной, была стерильно чиста, ничем вроде не пахла (может быть, чуть-чуть мылом). Целуя, я схулиганил: скользнул по бледной коже губами туда-сюда – и ухитрился стереть почти весь маменькин крем.
– Эй ты! – крикнула маменька, перехватывая внимание. – Как тебя, Сенька! Положи его сиятельству галантина!
Один из лакеев (сам главный повар Маврикий, тогда я этого не знал) метнулся было к блюду с желейно-ветчинным рулетом, чем-то замысловато нафаршированным, – но маменька с размаху шлёпнула его по спине:
– Стой! Не тебе приказала. Пусть Сенька подаст!
Положив на тарелку три кружка ветчины, камердинер подкатил моё кресло к столу. Колени не пролезали. Пришлось сесть к столу боком: Семён примостил меня так, чтобы к маменьке я был повёрнут спиной, а лицом, или, скажем так, рулевым колесом – к Гололобовой.
Галантин оказался невероятно вкусным. Я ничего не ел почти сутки: вчера утром было не до еды; в Гемоцентре пил воду из синей бутылки; в актёрском агентстве – чай с кусочком печенья; у Камиля опять чай, – и ближе к ночи в озвучке мне перепало три бутерброда, бутылка пива – и всё.
Камердинер накладывал мне на тарелку какой-то невероятный паштет, потом блины, тоже необыкновенные, нежные, бархатистые (как я потом узнал, «гурьевские» блины), я подумал: хоть кормят здесь хорошо… Нет, какой хорошо, шикарно…
– Как спалось, Алексись? – маменька не замолкала. – Мне вот – ужасно, ужасно! Глаз не сомкнула. Всю ночь на заднем дворе что-то пилили, стругали… Кто – ночью – пилит – дрова?! Я вас – спрашиваю! – загремела она, подняв голову и обращаясь опять не ко мне, и не к Ольге, и не к безответным лакеям, а к небесам.
* * *
Я помню этот момент: сижу неудобно, боком, жую ветчину и думаю: «Вот здесь я теперь живу. Здесь мой дом».
Как будто, знаете, пинцетом вынули из настоящей семьи – и в другую пересадили. Вот эта мороженая – моя сестра. А эта безумная – маменька. То сюсюкает, то Кассандру из себя корчит…
Теперь, спустя несколько месяцев, я, кажется, понял, откуда эти её перескоки – и попытаюсь вам объяснить.
У нас было упражнение на первом курсе. Мы все сидим на полу, нас семнадцать студентов (и Камиль в их числе, и Алка). Пауль Максович говорит: представьте, что у вас внутри – селекторный переключатель. Как на стиральной машине – круглая ручка. Вы выбираете режим стирки: «Шерсть», «Хлопок», «Синтетика»… Девушки знают. А у вас каждый режим – это чувство, эмоция. Я называю эмоцию, – говорит Целмс, – и вы поворачиваете переключатель. Радость!.. Отчаяние!.. Любопытство!.. Гнев!.. Снова радость!..
Смысл в том, что актёр должен менять эмоции по заказу. У любого нормального человека между чувствами есть границы, переключиться бывает трудно, на это уходят минуты, или часы, или дни… Я, как вы поняли, в технике не силён, но я себе представлял эти перегородки между эмоциями будто некие внутренние шпеньки. У обычных людей эти перегородки высокие, прочные, внутренняя пружина тугая: чтобы повернуть ручку, нужно усилие или время.
А у актёра всё это перещёлкивает легко. Надо заплакать – заплачет. Надо захохотать – захохочет. Профессия.
Так вот, маменька, то есть Людмила Ивановна Ледовских, за свою актёрскую сорока-с-чем-то-летнюю жизнь разболтала это колёсико так, что все эти внутренние шпеньки стёрлись напрочь, пружина вообще улетела. И в результате колёсико непроизвольно и непредсказуемо перескакивало из режима в режим.
Чаще всего оно застревало в одном из двух положений. Первое – древнегреческое величие, Клитемнестра, Медея. Или, скорее, какая-нибудь звезда, игравшая эту Медею или Клеопатру, – Элизабет Тейлор или Алла Демидова – трагическая героиня, которой она завидовала и тянулась всю жизнь, да так и осталась Люськой.
Вторая маска выглядела чуть естественней. Хозяйка в доме. Всех тормошит, всеми распоряжается. Самодурка. При этом якобы добрая, понимающая (мне эта её душевность казалась ужасно фальшивой, хотелось её стереть с себя, как тот крем…)
Причём ни в том, ни в другом режиме из маменьки не получалось графини Орловой. С Клеопатрой – явно был перебор: не графиня, а императрица, вдовствующая королева. А эта вторая – наоборот, недолёт: какая-нибудь купчиха, мещанка…
Кабы у маменьки в ухе сидел режиссёр, который её направлял: тише, громче, медленнее, быстрее – может, и получилось бы что-то толковое. Но режиссёра не было, как у всех нас, вот её туда-сюда и мотало.
4
Убедившись, что, пока я не разделаюсь с галантином, толку от меня нет, маменька повернулась к Ольге:
– Читай!
– Уж четвёртый раз, маменька…
– И десятый раз перечтёшь! Не абы кто пишет, а лучший жених всея Российской империи! – Маменька не по-графски мне подмигнула: – Дружок твой, Мишель. Ольга, ну же!
Гололобова взяла со стола письмо и продолжила с полуслова:
– «…закончили грандиозныя приготовления к конгрессу, призванному укрепить пошатнувшееся единство Европы…»
– Это всё пропусти! Про сердца читай.
– «…Невзирая на расстояние, сердца наши соединены неразрывными узами, – произнесла Гололобова тем же тоном, которым читала про пошатнувшееся единство. – Рассеяния, окружающие меня, не в силах подавить грусть, которую я испытываю в глубине сердца…»
Маменька шумно вздохнула.
– «…в глубине сердца со времени нашей разлуки. Если бы неотложные дипломатические дела не задерживали меня, я был бы уже на пути в Россию. Поверьте, графиня, что я использую для возвращения первую же возможность, и мы наконец объявим наше намерение…»
– «Графиня»? Так он тебе и пишет, «графиня»? – фыркнула маменька. – Мы с вашим батюшкой так чопорны не были… Кстати, где он? Давно с охоты своей вернулся, а завтракать не идёт. Митька! Где граф Кирилл Ильич?
От стены отделился восточного вида юноша в сюртуке, неприлично красивый, с глазами такой длины, что на лице для них не хватало места и они загибались к вискам. (Как потом выяснилось, это был управляющий дома Дмитрий Васильевич, Митя, Митенька. Оленеокому юноше эта роль категорически не подходила.)
– Граф одевается, – тихо, нежно, застенчиво, с явным грузинским акцентом ответил юноша.
– «Адэваэца», – передразнила маменька. – Ну а тебе, Алексис, пишет друг твой?
Я замер над галантином. Какой ещё друг? Ах, тот, который Ольгин жених? Как его звали?..
– «Нет, маменька», – подсказала мне Саша.
– Нет, маменька, – я развёл руками. – Не пишет.
– Так сам ему напиши. Небось не чужой человек.
Маменька всех по очереди теребила, все должны были подчиняться её капризам, водить вокруг неё хоровод.
– Каково, Ольга? Скоро станешь княгинею Долгорукой!
– Ах, маменька, – ровным голосом произнесла Гололобова