В тот раз работа закончилась — собственно, таков был и контракт — на размышлениях героини о том, зачем нужны эти мстительные фантазии, какую функцию они выполняют в ее жизни и откуда взялось такое страстное, нетерпимое отношение к собственной роли "босой, беременной и на кухне": "Я поверила, что он будет обо мне заботиться... видимо, так, как обо мне недостаточно заботились раньше. Я могла не попадать в это положение. Мне хотелось на кого-то положиться, расслабиться. Но полагаться и доверять я, видимо, не умею". Все указывало на довольно старые корни этой истории про силу, бессилие и унижение: по ходу дела героиня вспомнила, например, что ей всегда было безумно трудно просить что-то у родителей, что мстительные фантазии знакомы тоже с детства и — это очень важно, обмен ролями с Санитаркой потому и не задался! — что проявлять агрессию вовремя и тем более первой вообще очень трудно. Конечно, это же так некрасиво! А вот если немного побыть обманутой, появляется "уважительная причина": он сам первый начал! Более того, подчиненные в свое время считали Арину слишком "неконкретной" начальницей: она долго не высказывала им своих претензий, тем временем претензии, конечно, накапливались, а в результате "ком" становился уже запутанным, тяжелым, взаимное невысказанное раздражение росло. Если бы мы работали дальше (то есть если бы героиня была готова к углублению в тему), то, скорее всего, речь пошла бы о колоссальном запасе агрессии по отношению к людям, от которых приходилось зависеть. Первый опыт такого рода у нас почти универсален — это родители или заменяющие их фигуры: "Если вы никогда не знали ненависть собственного ребенка, значит, вы никогда не были матерью". С отцами все тоже не так уж безоблачно. Разумеется, любой ребенок — и любой родитель — имеет среди своих сложных и разных чувств немного черной краски, а как же без нее? Что должно с нами произойти, чтобы она начала накапливаться и образовывать "пороховые погреба" и "свалки токсических отходов" — вот в чем вопрос.
Строго говоря, запрет на своевременное и конструктивное проявление агрессии, на ее здоровые разновидности — честную борьбу, горячий спор, юмор, азартную спортивную возню, прямое сообщение о своих негативных чувствах — это сплошь и рядом тоже "наследие", притом далеко не только семейное. В воздухе, земле и воде нашего "места действия" накоплено слишком много страдания одних и беспредельной жестокости других — и мужчин, и женщин. Где-то я читала — за достоверность не поручусь, — что и у нацистов, и в НКВД лучшими специалистами по изощренным пыткам были немногочисленные, но особо одаренные в этом жанре женщины. Конечно, надо бы проверить, откуда и каким образом такой вывод взялся, но любопытно — и в том случае, если это правда, и том, если женоненавистническая "деза". Не знаю, как с изощренными пытками, а с неконтролируемыми вспышками женской агрессии отработана мрачная модель преступлений на бытовой почве: годы помыкания, часто прямого насилия — и подвернувшийся под руку жертвы топор на пятнадцатом этак году сожительства. Накопление подавленной агрессии действительно опасно: за топор, положим, хватаются единицы, а вот болеют от всего, что не высказано и грызет изнутри, очень многие. Может, болеют, чтобы не схватиться за топор?
Да, но бесконтрольные выплески агрессии направо и налево — это краснолицая Марья Петровна, походить на которую тоже очень не хочется. Страшно стать ею или Горластой Санитаркой. Страшно быть и униженной, раздавленной. В модели отношений, основанной на зависимости и принуждении, вроде бы третьего и не дано. Это "третье" приходится выращивать искусственно, как жемчуг: подглядывать примеры уверенного, даже резкого, но прямого и великодушного поведения, растить самооценку, не зависящую от сиюминутного каприза партнеров, учиться "вовремя рычать" — обозначать свои границы. И очень часто движение к восстановлению или выращиванию своего достоинства начинается все-таки с "ассенизационных работ" — с прямого выражения подавленной агрессии, гнева.
Некрасиво? Как посмотреть. Бабу-ягу этот вопрос не волновал. Между прочим, он не волновал и Жанну д'Арк. Говорят, когда на Руанском процессе ей в очередной раз зачитали искаженный протокол ее показаний, национальная героиня Франции сказала святым отцам: "Если вы позволите себе еще раз так ошибиться, я надеру вам уши". Меня не удивляет, что эта девушка не любила убивать — даже в бою; жестокость была ей не то чтобы не свойственна, а просто не нужна.
Наша работа — благодаря тому, что происходит она в символическом, игровом пространстве, где настоящие только чувства, — позволяет рассмотреть черное пламя гнева в безопасном "сосуде". Когда он проявлен, можно подумать и о более благородной форме, и о многом другом. Пока он отрицается, подавляется, направляется на себя саму или проявляется в виде пассивно-агрессивных провокаций, с ним невозможно сделать ничего. Вспоминаю еще одну работу, в которой все началось с довольно простого запроса: "Не могу разговаривать с мужем, подавляет его властность и надменность, постоянная готовность к критике. Открываю рот — и несу какую-то ахинею", — говорила Елена, элегантная женщина и к тому же доцент кафедры. Мы мучились и бились, пытаясь разными способами "расколдовать" это косноязычие: и отодвигали Мужа на безопасное расстояние (нет-нет, не думайте ничего такого, этот Муж никогда не дрался, он проявлял свою агрессию исключительно словами или глухим молчанием, "неразговором"), и вспоминали душевное состояние на работе, где героиню считают хорошим лектором... Но никак не получалось "перетащить" его на собственную кухню. Все было без толку, пока один из "внутренних голосов" — тех, кто выдвигают версии и помогают осознать чувства, не сказал из-за спины героини:
— Мои руки сжимаются в кулаки. Что же я хочу тебе сказать на самом деле?[10]
— Мои руки не просто сжимаются в кулаки, они сжимают оружие: я убить тебя готова, вот что я тебе хочу сказать на самом деле! Огнемет мне нужен, а не воспоминания о том, как я хорошо чувствую себя на работе!
И от Мужа остались одни угольки, как от мачехи с дочками в известной вам ситуации из "Василисы". Заодно героиня спалила свои хорошенькие занавесочки и многое другое на этой кухне. Огнем была, разумеется, тоже она сама: при обмене ролями набрасывалась на высоченного Мужа (в каждой группе найдется крупная женщина на такие роли) и заваливала его на пол, скакала по воображаемой кухне, вскидывая руки: "Гори, прошлая жизнь; гори, страдание". И в роли убийственного Огня говорила без умолку: "Ты, монумент без пьедестала, давай вались! Хватит изображать тут прыщ на ровном месте — по-человечески тебя в этом доме нету, нету, нету! Пусть и не будет, не будет, не будет! А это тряпье — память о том, как она тебя все порадовать хотела, все гнездышко вила!". Много чего было сказано Огнем, пламя бушевало, прямо скажем, нешуточное. Елена посмотрела на буйство стихии из своей роли — я предложила ей слегка управлять Огнем, как бы дирижировать: руки выше — и пламя выше, и голос громче, и движения быстрее; и наоборот. Минуты три это происходило, а потом героиня опустила руки совсем — словно бросила оружие, — горько заплакала и сказала Кучке пепла — Мужу таковы слова:
— Володька, куда ты подевался, во что превратился! Ну где же ты, зачем ты стал этим истуканом, мне так тебя не хватает! Ты же меня просто убиваешь каждый вечер на этой самой кухне! Я как мертвая становлюсь, а я жива... Что мы делаем, нельзя же так!
"...Даже в наступавших грозовых сумерках видно было, как исчезало ее временное ведьмино косоглазие, и жестокость, и буйность черт. Лицо покойной посветлело и, наконец, смягчилось, и оскал ее стал не хищным, а просто женственным страдальческим оскалом"[11]. Она села на пол, баюкая поверженного Мужа; слезы текли рекой, и большая и решительная Ира, исполнительница роли Мужа, сделала то, что профессионал назвал бы "спонтанной терапевтической интервенцией", а профессионал другого профиля сказал бы, что это сказочный мотив живой воды, животворной силы слез, как в "Финисте — Ясном Соколе". Ира стала медленно-медленно подниматься, "оживать": ее лицо было закапано чужими слезами, а в глазах стояли собственные; две женщины сидели в одинаковых позах, положив друг другу головы на плечи, как лошади стоят, и Елена говорила: о тоске, о страхе отвержения, о любви. О том, что проявление любых чувств для нее трудно, о потребности в родной душе, о том, какой на самом деле у нее замечательный муж и как он стал "монументом" не без ее помощи. О том, что она больше не позволит себя замораживать властным взглядом, а будет вспоминать эту сцену и делать что-нибудь неожиданное: пощекочет своего "властелина и повелителя" или запустит в него подушкой, а то и книжкой даст по голове, как в школе. И опять о любви.