Роза в два и в три года, 1915 и 1916 гг.
Когда Фальк приходит домой, он берет меня на руки, и я тереблю его черные волосы. Но насколько светло в нашем доме в первые годы моей жизни, настолько темно снаружи: там последствия войны становятся все более заметными. Толпы бельгийских беженцев, хлынувшие в Нидерланды после штурма Антверпена, изголодавшиеся и одетые в лохмотья, бредут через город[31]. Тем временем я праздную мой четвертый день рождения с соседскими ребятишками, которые надуваются лимонадом и за обе щеки уплетают торт со взбитыми сливками.
Одним сумрачным ноябрьским днем, вскоре после моего очередного дня рождения, в Европу неожиданно приходит мир. Немецкий кайзер бежит в Нидерланды, война закончена. “Хватит войны!” — этими лозунгами пестрят газеты, эти слова повторяют люди. Миллионы маленьких белых крестов на солдатских могилах свидетельствуют о том же желании. “Мир для всех и на всей земле!”
Рождество, Новый год, карнавал, Великий пост и Пасха проходят своим чередом. В Нидерландах медленно, но верно жизнь входит в свои берега. Толпы интернированных все еще находятся в Гааге и Схейвенингене. Они рассказывают, как им повезло выбраться из ада войны живыми. Нидерланды популярны в Европе, голландцы имеют множество привилегий. “Богатенькие сырные головы” — так иной раз с некоторым пренебрежением отзываются о нас немцы. Но “богатенькими” — по сравнению с другими европейцами — на тот момент стали самые что ни на есть обычные голландцы.
Потихоньку оживает большая маргариновая фабрика в Клеве, и многие нидерландские рабочие вновь устремляются в этот приграничный немецкий городок. Германия нуждается в рабочей силе, поскольку слишком много немцев послужило в годы войны пушечным мясом или было изуродовано на всю оставшуюся жизнь. Бедная Германия, которая столь рьяно боролась за свои мнимые права, а теперь все потеряла! Потеряла своих лучших мужчин, свою великую армию, свою честь.
После войны мы возвращаемся в Клеве. Отец уезжает туда еще раньше, чтобы подготовить новый запуск фабрики. Мы останавливаемся в отеле “Боллингер”. Это отель премьер-класса в курортном пригороде, здесь мы некоторое время будем жить. Здесь же проживают и бельгийские офицеры, чьи части расположились в Клеве.
Старое курортное местечко после войны представляет собою жалкое зрелище. Некогда цветущие улицы теперь серы и унылы. Прежде жизнерадостное население Нижнерейнской области теперь молчаливо и погружено в себя. Доминирующий цвет — черный, цвет траура. Траура по тем, кто пал “Fuer den Kaiser und das Vaterland”[32], погиб за того самого кайзера, которому в гостеприимных Нидерландах — как интернированному — был предоставлен красивый замок и который не слишком проникался горестями своего отечества. Такие настроения царят в Клеве сразу после войны.
Бельгийские солдаты, занявшие приграничные районы, — единственные, кто оживлен и весел в поверженном городе. Но чем нежнее та внешняя симпатия, которую проявляют по отношению к ним местные жители, тем яростнее кипят те чувства, которые они на самом деле испытывают к бельгийцам. Зависть и ненависть точат сердца властолюбивых немцев, когда они смотрят на оккупантов — теперь те правят бал в их отечестве.
Помню свои детские впечатления о бельгийских офицерах, проживавших в отеле. Почти у всех у них были усы, и говорили они с каким-то странным акцентом[33]. Со мной они были очень милы, совали мне конфетки, гладили меня по головке, а иногда кто-нибудь из них усаживал меня к себе на колени. Моя мать сказала мне позже, что они уделяли мне даже слишком много внимания. У нее сохранилась забавная история из тех времен.
— Однажды я сидела на застекленной веранде отеля “Боллингер”, когда туда зашел лейтенант Дитче, адъютант генерала Мотти, — рассказывала она. — Увидев меня, он отдал честь и спросил: “Бонжур, мадам. А где Роза?” В тот момент я точно не знала, где ты находишься, поэтому пожала плечами: “В саду, наверное, или в столовой”. И, поднявшись с места, сказала: “Пойду поищу”. Лейтенант Дитче открыл раздвижные стеклянные двери в большую столовую, служившую также танцевальным залом, и мы оба рассмеялись.
У рояля, стоявшего на маленькой сцене в углу зала, сидел генерал Мотти. Его монокль болтался на груди, украшенной боевыми орденами, толстое тело туго обтягивала униформа цвета хаки. А на коленях генерал, нежно прижимая к себе, держал маленькую девочку, тебя. “…Сделаешь это еще раз, получишь во-о-от такую шоколадку”, — сказал генерал по-фламандски и показал руками воображаемую шоколадку такой величины, что, съев ее, ты напрочь испортила бы себе желудок, — продолжила свой рассказ мама. — Ловко, как котенок, ты соскользнула с его колен, кудряшки весело подпрыгнули у тебя на лбу, и одним пальчиком сыграла сперва “Маделон”[34], а потом “Брабансонну”[35]. К роялю подошли еще несколько офицеров, они с умилением смотрели на маленькую девочку, напоминавшую им о доме. У них тоже были жены и дети на их далекой бельгийской родине. Когда песенки были сыграны, один из офицеров подхватил тебя на руки, поднял высоко над головой, а потом расцеловал в обе щеки. В тот миг ты увидела меня, начала кричать и извиваться, пытаясь вырваться из офицерских объятий. “Мама, мама, он хотел меня поцеловать! — кричала ты. — Я не разрешаю целовать себя чужим дядям, только папе!” — “Посмотрим, что она скажет через 15 лет!” — усмехнулся генерал Мотти. Все захохотали, а ты прыгнула мне на руки, — закончила свой рассказ мама.
Такими были годы моего раннего детства. То было дивное времечко, но затем последовали уроки игры на фортепьяно и школа. Школа не доставляла мне радости, подружек у меня не было, я чувствовала себя одинокой. Там же из-за своего еврейского происхождения я впервые столкнулась с дискриминацией. На меня, ребенка, это произвело сильнейшее впечатление и навсегда оставило глубокую рану в сердце. Я стала нервной и воинственной. Что тем более примечательно, если вспомнить: сижу-то я здесь, в тюрьме, ровно из-за той же дискриминации.
Пока мы жили в Германии, я ощущала себя изгоем, дети меня дразнили, иногда даже швыряли в меня камнями. В принципе нынешняя обстановка здесь мало чем отличается от тогдашней в Германии. Правда, здесь теперь установлен новый порядок, к власти пришли немцы — и это серьезно. Мои же соотечественники бросили меня в эту одиночную камеру, и чтобы развеять свое одиночество, я пишу эти строки. “Почти год спустя, в 1919 году, моему отцу удается приобрести старую виллу на краю города, и мы покидаем отель «Боллингер», бельгийских солдат и, к моей великой печали, учительницу танцев Лизелотту Бенфер. У меня начинается новый этап жизни. Другой дом, соседская девочка, которая не хочет со мной играть, мама, которой в последнее время, как мне кажется, интересен лишь ребенок, который скоро должен появиться на свет, и папа, у которого тоже ни для кого больше нет времени. Мне дает уроки игры на фортепьяно герр Бистер, очень строгий господин. Раньше он был дирижером известного страсбургского военного оркестра. Сразу же после войны оркестр отбыл восвояси, а герр Бистер теперь дает уроки малолетним бездарностям и лупит меня линейкой по рукам за малейшую провинность. Со слезами на глазах я мучаю вальсы и сонатины. Двое моих старших кузенов, которые тоже живут в Клеве, периодически пытаются что-то выведать у меня про моих отца и мать, а потом, хихикая, болтают по-английски, которого я не понимаю. Меня приглашают к себе погостить бесконечные тетушки и бабушка с дедушкой, но мне у них в гостях не нравится, и я обычно сижу тихой мышкой, уставившись в угол.
Я не слишком счастлива. Я часто раздумываю над тем, что сказала мне соседская девочка:
— Мне нельзя с тобой играть. Мама сказала, что ты — еврейка!
Эти слова меня больно ранили, и я то и дело вспоминаю об этом.
У меня рождается братик, его зовут Джон. Ему мои родители ужасно рады. Ну как же — кронпринц, наследник трона, мальчик! К нам приходят друзья и родственники. Нового члена семьи встречают веселым праздником, цветами, изысканной едой и напитками. Я чувствую себя несчастной и окончательно задвинутой на задний план.
Через несколько недель моя жизнь снова меняется. Мне исполнилось шесть лет — и я должна идти в школу. В Клеве есть две начальные школы: католическая и протестантская. Дети евреев, которых в Клеве меньшинство, туда не допускаются. Рядом с синагогой имеется помещение, оборудованное под школьный класс, там могут получать образование еврейские дети. Правда, там преподает один-единственный учитель, Зигфрид Лёвенштайн, на немецком языке обучающий детей математике, грамматике и азам иудаизма. Его прозвали Стаканчиком. Это несимпатичный толстый еврейский человечек лет пятидесяти пяти. Здоровенный живот, лысая голова, красная с синими прожилками физиономия (свидетельствующая о скрытых болезнях сердца), лоснящийся пиджак, золотой лорнет на черном шнурке почти на кончике носа, несколько разрозненных золотых зубов между толстыми красными губами и вечная линейка в руке. Эта линейка, видимо, призвана добавлять к германскому образованию последний штрих. Такими вот атрибутами оснащен мой новый учитель. На мой взгляд, он ничем не лучше господина Бистера с его музыкальными уроками.