— Ух ты, какая прыть! Значит, у вас есть свое мнение? Ай да герой!
— Оставьте ваш тон. Я не знаю, за кого вы меня принимаете…
— За невежду! — спокойно прервал его Романов. — За кого ж еще? Ну как вы можете судить о живописи? Что вы понимаете в светотени; в фактуре мазка, в ритме цветов… — Он почесал ногу. Если он и защищал свои картины, то не потому, что считал их хорошими, а потому, что никто, кроме него самого, не мог судить их.
— Умников развелось. Но меня достаточно знают. Полюбуйтесь в «Красном знамени», как написано про это «Содружество». А как Голощекин расценил «Гидростроителей». — Он швырял Крылову пачки газет, журналов, альбомы с подклеенными рецензиями, каталоги выставок.
— Вот репродукции, вот еще. Значит, хорош я был? Всех устраивал! А что изменилось? Что я, хуже стал писать? Чего вам всем от меня надо? — Какое-то накопленное раздражение прорвалось в нем. — То не так, это не так. Никто толком ничего указать не может.
Ишь ты, привык, удивился про себя Крылов, это можно, это нельзя.
Он хотел сказать об этом Романову, но позабыл, вдруг увидев среди вороха бумаг несколько старых рисунков и акварелей. Как будто они были сделаны другим художником — ни на кого не похожим, дерзко беззаботным, — костры у реки, беспризорники слушают чекиста, буденновцы с шашками, красногвардейцы на ночных улицах, длинноногие мальчишки, бегущие к самолету.
— Это баловство, молодость. — Романов отобрал рисунки сердито, но голос его дрогнул теплом.
Ага, значит, что-то было, подумал Крылов. На что-то он был способен. А затем торопливость — еще слава, деньги… Нет, раз слаб — значит, не талант. Талант — это всегда сила. Бьют, расшибешься, а все равно идешь, и ползешь, и делаешь свое дело.
В черной щели приоткрытой двери что-то блеснуло.
— Послушайте, — сказал Крылов, — там кто-то ходит.
Романов вздрогнул. Они прислушались.
— Глупости, — сказал Романов. — Там никого нет. Это кошка.
— Кошка? Да, конечно, мне показалось. — Крылов поднялся. — Простите, я пойду.
— Э-э, нет, как же так, мы не договорили. Вы что ж, отказываетесь приобретать?.. На это, допустим, я чихать хотел, но вы объяснитесь. Мне любопытно, — деланная усмешка дергала его запекшиеся губы, — по-вашему, я кто — халтурщик? Модернист? Раскрашенный чертеж — как понимать? Ругань? Ругань не доказательство. Нагадили — и бежать. Ай-яй-яй, не интеллигентно.
— Вы пишете портреты людей, которых вы не любите, — сказал Крылов. — У вас нет к ним чувства, поэтому и у меня не возникает к ним чувства. Вы маскируетесь под искренность. Но сейчас труднее спрятаться. Сейчас любая фальшь проступает как никогда раньше. Для вас эти рабочие — не люди. Модная тема. Расчет, арифметика…
Романов слушал его, полузакрыв глаза, чуть отвернув голову.
— Да, расчет! Я пишу для народа. Вот именно — для народа, — оживленно повторил Романов. — Народу попроще нужно.
Эта фраза взбесила Крылова.
— Что такое народ? Я кто, по-вашему? Я что, не народ? Снисходите до народа?
— Ну ладно, не орите, — нетерпеливо оборвал его Романов. — Вы продолжайте. Чего вы требуете от картины?
— Картина — это… — Крылов запнулся. — Это как открытие, изобретение, там же нельзя повторять! Черт с ней, с гаммой. Было у вас, чтобы вы как для себя… Вы можете сейчас вот так? — и он показал на отложенные рисунки.
Романов словно очнулся. Лицо его болезненно исказилось.
— Но это же глупость! — закричал он. — Для себя. Смешно слушать. — Он театрально воздел руки. — Кому нужны мои переживания? Сколько они стоят? Вы как живете, жалованье получаете? Вот вы и чирикаете. А у меня семья. То есть… Черт с ней. Не в этом дело. На кой шут мне рисковать? Писать для себя? Нет, мне некогда дурака валять. Я работаю для потребителя.
Его словно прорвало. Он схватил Крылова за плечи и говорил, говорил, дыша в лицо винным перегаром. Мутные, словно запотевшие глаза смотрели невидящим взглядом. Вдруг он отошел, помолчав, неуверенно спросил:
— Вы что ж, считаете, что я больше не способен? Пожалуйста, можете начистоту. Надо хоть раз… Поскольку уж мне попался такой правдолюбец. Не бойтесь, не пожалуюсь. Черт с ним, с вашим Дворцом культуры.
— При чем тут Дворец культуры, — с досадой сказал Крылов. Пора было кончать эту затянувшуюся дурацкую историю. — Я не из Дворца культуры.
— Да, действительно, ни при чем. Нет, погодите. Сперва выпьем.
Романов подбежал к столику, ловко разлил коньяк по стаканам.
— Коньяк отличный. А закуски нет. Разве пирожки вчерашние. Впал в полное ничтожество по случаю семейных конфликтов. Небось слыхали?
Он стоял спиной к Крылову. Под голубой пижамой в синюю блестящую полоску ходили округлые лопатки. И вся спина была большой, круглой, блестящей.
— Как? Нет, не слыхал.
В нем все замерло в ожидании. Романов обернулся, протянул стакан. Крылов выпил, быстро, жадно, как воду. Он мог сейчас пить сколько угодно.
— Нет, ничего не слыхал, — повторил он. Если бы он умел быть хитрым и осторожным!
Романов, прищурясь, рассматривал коньяк на свет.
— Алкоголь — по-арабски порошок. По-нашему — от слова «алкать». Все сходится. — Он выпил, вытер рот, заходил по комнате.
— Вы про меня хлестко… Такое редко. Но, к вашему сведению, я сам куда крепче могу, я ведь все понимаю. Вот в чем ужас. — Он говорил невнятно, занятый какой-то своей мыслью. — Когда-нибудь, когда-нибудь… И так всю жизнь. Вроде не с кем бороться. Иногда только… Вы как меня представляете? Способен я или нет? — Он спросил вдруг ясно, в упор. Правда, тут же попробовал иронически хмыкнуть, но сорвался и замер.
— Вы сами виноваты, — с неожиданным для себя сочувствием сказал Крылов. — Бывает, что человек боится, ничего не сделав, чувствует себя побежденным не потому, что рисковал, а потому, что отказался от риска. Вы попробуйте.
Романов, шлепая босыми ногами, забегал по комнате.
— Откуда вы знаете? Может, я уже пробовал. Никто ничего не знает. Самые близкие люди живут на космических расстояниях. Хотите, я вам покажу?
— Что?
— Так, ерунда, для себя. — От его равнодушия, ленивой неуязвимости не осталось и следа. Боком он пробрался в угол к мольберту, завешенному серой тряпкой.
— Вот она, тут, — пробормотал он и, умоляюще посмотрев на Крылова, снял тряпку.
Крылов шагнул вперед. Потом он отступил и, пятясь назад, поискал стул. Не найдя его, остановился.
Из грубо отмалеванной синью глубины на него смотрела Наташа. Огромные глаза ее с недоумением глядели на Крылова, не понимая, зачем он здесь. Он ясно видел, что она думает о нем. Знакомый серый свитер был голубым, но все равно он был серым, и темные губы… Одной рукой она крепко сжимала плечи мальчика, приткнувшегося к ее коленям. Рука была неестественно длинной, и глаза невероятно велики, — он не сразу заметил нарушенные пропорции.
И тотчас раздался настороженный голос Романова:
— Как вы сказали?
Крылов с трудом повернулся к нему. И вдруг впервые Наташа совместилась с этим рослым, красивым мужчиной, хозяином этой квартиры. Они живут здесь вместе. Она моет эти тарелки. Блестящая в полоску пижама. Мягкие курчавые волосы. И волосы на груди. И рыжеватая щетина вокруг слабых губ. Но если он мог написать ее так, значит, он любит ее.
Крылов отвернулся, но Романов, как нарочно, заглядывал в лицо.
— Неужели так действует? Ну, что вы теперь… Могу я? А я сам знаю, что могу. Но ведь могу, верно? — Лихорадочное возбуждение носило его по мастерской, то он принимался хвастаться, то (путался и заискивающе, почти любовно трогал Крылова за руку.
Было противно и стыдно. Надо было уйти. Но он не в силах был двинуться. Он понятия не имел, хорошая это картина или плохая. Наверное, хорошая, хотя низ не дописан и рисунок внизу беспомощный, какая-то каша… Он почувствовал, как Романов нетерпеливо теребит его.
Ему хотелось выгнать его, остаться одному, что-то обдумать: Свиделись! Не надо было ехать сюда. Вся затея от начала до конца была бессмысленной.
— Да, это она, — глухо и твердо сказал Крылов. — Теперь я понимаю…
Романов благодарно стиснул его руку.
— Я вам первому показал. А как фон? Хорош? Неумолимый цвет, — он бормотал, как одержимый. — А лоб? Одним махом. Весь смак в этом сочетании. Рука, какая у нее рука. В глаза я еще дам красным. А рука не смущает? Только бы кончить. Я еще задумал. Я много задумал…
Тонкие, грязные пальцы его бегали по холсту, трогали живот, ноги Наташи. Объясняя, что и как будет дописано, он схватил кисть, тюбик с краской.
— Не трогайте, — сказал Крылов.
Романов посмотрел на него, как глухой, кисть выпала, он растопырил пальцы и уставился на них.
— Дрожат, — тихо сказал он. — Уже неделю не могу работать. Дрожат. И не в состоянии…
— Вам не надо пить.
Романов покачал головой.
— Не из-за этого. Боюсь. А вдруг обругают? Обвинят. Я сам хуже всякой критики. Привык. Все заранее прикидывал — кто что может сказать. Вероятно, и не скажут, а я все равно страхуюсь. Страхуюсь — это от слова «страх». Главное — уравновесить, привести в ажур. И сейчас хочу уравновесить — нет, не получается, знаю. Думаете, я не вижу, что уже порчу? Когда она ушла от меня, я с горя как начал этот портрет по памяти, без оглядки, словно прорвало, а потом опомнился, и вот сколько…