– Ты прости, – просит Игнат, – я ему рассказал обо всем, я не мог удержаться. Ведь он писал только о нас, у него не было своей жизни, а жизнь его была больше нашей. Послушай…
Дожди,миллионы дождинок.Небо рябое, как холст.А где-то вдали синеванетронутая мерцает,чуть брезжит вдали.Небо рябое умретв биенье ресниц учащенном,и перестанут дожди,бесконечные эти дожди.В кругу вероломства людскогонас к счастью не принуждают.Мы бесконечно свободнына расстоянии шага от радости.Но как далеко мы ушли от себя,такие безмолвные,что уже не вздрогнем,заслышав собственный голос,и больше не станем ужесчеты сводить с этим миром.Мы уснули в ясной воде нашего неба.Нас уже нет.Наша глупостьи наша запоздалая мудростьэто одно и то же…[1]
– Еще, – просит снизу Иосуб.
– Какой же он был? – спрашивает женщина.
– Вот все, что он о себе сочинил:
Там, где не станет меня,пусть взойдут цветыс горьким запахом,отпугивающим даже самых красивых бабочек.И когда не станет меня,помните, что моя теньобретается в одиночестве.Не гоните ее.Эта одинокая теньбыла не слишком счастливойдаже на майских лугах,где резвились заводные лошадкии стеклянные куклы.И если не станет меня,я непрошеный к вам заявлюсь,и вы не просите, чтобы я вам пел.Это сделают за меня другиепод крылом последней осенней ночирядом с тобой.
Сплошная пелена туч внезапно разорвалась. Сверху, с востока, из-за холма, скрывающего теперь город, вымахнул месяц и поскакал следом за возом – вот-вот нагонит! – высвечивая белесым с медным оттенком лучом огромные, распахнутые в глубину себя, в черную бездну глаза женщины под желтым платком, застывший, сурово окаменевший Игнатов лик и горько всхлипывающего на шее лошади Иосуба. Бледно блеснула в высоте неба случайная звездочка и тут же померкла: между нею и бурыми, низко нависшими тучами виден другой, беспредельно далекий пласт ослепительно-белых облаков, стремительно уносящихся вспять, навстречу месяцу. Вот они заволокли его млечной кисеей, а за ними грозно, беззвучно сомкнулась нижняя пепельная завеса.
– Как же это у нас началось? Когда мы встретились в первый раз? – спрашивает женщина.
– Вспомнила все же кольцо?
– Раньше, гораздо раньше, за два года до этого. Ты тогда впервые гостил у родных. Ну постарайся, ну вспомни…
– Ну, гостил, помню. И что? Наши все болели, и крестный дед забрал меня.
– Ты вышел на улицу поиграть в «казаки-разбойники»…
– Да, я был Григорий Иванович Котовский. А мою ватагу всю повязали. Я стал отбиваться камнями.
– И проломил голову мне.
– А как ты в казаки записалась?
– Я с бандитизмом вышла покончить. Родителей моих убили бандеровцы.
– Бабка твоя нажаловалась моей бабке по крестной…
– А та ей: может, и иной кто, не Игнат. Все они байстрюки, и поделом твоей пулеметчице Анке…
– Какой пулеметчице? – перебивает Игнат.
– Ну, мне. У нас «Чапаева» третий год напролет крутили, и меня так прозвали мальчишки.
– Тебя тоже Анной зовут?
Она смеется.
– Меня-то Анной, а кого же еще?
– Жену мою Анну… а то ты не знаешь?
– Знаю, – говорит Анна и все смеется. – Что же ты за столько-то лет даже имени моего не спросил?
– Зачем? – нелепо спрашивает Игнат.
– Не мешало бы все-таки, – отстраняется от него Анна и продолжает рассказ: – Выхожу на другой день с перевязанной головой, тебя среди мальчишек ищу: очень уж ты храбро дрался. Как последний гайдук. «Здравствуй, говорю, Игнат…» – «Здравствуй, Анна! Прости, что пробил голову. Я не хотел тебе зла. И вообще не знал, что ты девочка». – «Спасибо, узнал. Теперь не забудешь?» – «Три раза забуду, чтобы потом вовек не забыть». – «Ну да ничего, у меня уже голова не болит. Так мне и надо – не лезь в мальчишеские игры!» – «Нет, не надо так, все же неловко вышло…» – «Так мне и надо – не вяжись первой к мальчишке!» – «Знал бы – в ножки тебе бросился…» – «Так мне и надо…»
Меж тем Иосуб внизу, подле коней, заедая вино и слезы ядреным орехом, говорит себе: «Эге-ге! Никакая она ему не баба-заблуда. Вон от коих пор у них тянется… едва ли не ее Игнату сулила судьба…»
И вспоминается Иосубу староветхая история, происшедшая с Игнатом, когда ему было годика два. Он только начал ходить – в голодуху зачинали, и очень поздно пошел долбонос! Как-то вечером случись Иосуб один у себя во дворе. Вдруг скрипнула калитка, и его очам явилась цыганка с младенцем, сосущим грудь. Иосуб испугался, хотел бежать за соседями – время было худое. А тут, на счастье, Игнат ковыляет до ветру. Цыганка походя погладила его по головке и, выпростав голубую грудь из зубастого ротика заоравшей девчонки, мощной струей молока, как из брандспойта, с ног до головы окатила Игната. Осмелевший Иосуб затеял тары-бары с незваной гостьей и, совсем раскуражившись, выторговал за блюдечко пшена гаданье о судьбе сына. Она тут же сказала, как Игната зовут, назвала старших сестер Арджентину с Еуфимиеи и, плюнув от сглаза на писюльку голопузого мальчугана, предрекла ему невесту красивую, но печальную. Иосуб поворотил напрямую: а будет ли сын счастлив в сей жизни? Цыганка замялась, ссыпала пшено вместе с блюдечком в бездонный карман юбки и тогда только резанула: доля-де лишь покажется ему, как мираж, но вечно будет бежать от него… «Вот итти твою сорок, – думает Иосуб. – Как бы эта жалостная бабенка моему Игнату боком не вылезла. Видать, еще ходить ему и ходить за ней по дорогам. Бедный он со всеми его бабами на земле!»
– И вот потеряла я надежду жить, как все люди на земле, иметь мужа, дом, семью, и подкинула мне проезжал дорога моего Сеню. Пошла я как-то в село, в магазин или на почту, не помню. И приметила его на остановке автобуса. Привалился к столбу и, никого не видя вокруг, бубнит про себя свою тюремную песенку. Там народ, свои и чужие, приезжают, уезжают, все спешат куда-то. А он стоит в стороночке, и торба из оленьей шкуры у ног. Век не забуду его торбу, лиловую, с рыжими плешинами. Все эти годы, что мы с ним прожили вместе, она висела на крюке в сенях. Однажды сняла, в чулан сунуть хотела, а Сеня как рявкнет: «Положь! Эта котомка всюду со мной побывала, огонь и воду прошла, выручала не раз… Положь! Придет час, и она мне сгодится». Вот я и отвезла сегодня его торбу: с чем пришел, с тем пускай и уходит… Ну, прошла я мимо в первый раз и вроде как не приметила. Иду вечером домой, а он у того же столба, с торбой у ног, и песенка та же. Здесь уж я разглядела его: на меня смотрит, глаза белые у самого, и, хоть убей, не видит в упор. И не слепой вроде бы, и не больной, а все нелюдь какая-то! Я своим путем иду, слышу – топает. Обернулась – и он шагах в пяти встал. Жду – постоял и пошел. Мимо проходит – плечом резанул по лицу. Отшатнулась я, за щеку схватилась, и осеняет меня: все же незрячий он, не может человек так идти и бить плечом по лицу. Он мне потом рассказал, ему в лагере карбидом глаза обожгло… Вот прошел, и как-то случилось, что не он за мной, а я за ним поспешаю. Догнала – а он вдруг как присядет, рукой гребет, думает, забоюсь. «Скажи, говорит, матуха-ягодка, где ночь коротать будем?» – «А что, спрашиваю, издалека идешь? Далеко ли идти?» – «Очень, говорит, издалека, считай, что пришел. Вот только голову приклонить негде: не примут меня дома…» Была у нас там одна вдова не вдова, держала вино, командированных привечала, борща наварит когда-никогда. Отвела его, на ворота показываю. Он вошел, я домой. А на закате в окошко мое стучит. Выхожу: «Чего ждешь? Чего сторожишь здесь?» И дверь на крючок. И свет погасила. Смотрю через штору – стоит, не уходит. И так три дня и три ночи кряду. Открываю фортку: «Я, кричу, людей позову!» А он в ответ: «Хоть прокурора! Я урка, амнистированный по указу, и мне сам черт не указчик!» Поняла я, что он меня живую не выпустит, и отворила ему. Вошел, поел и спать завалился – что тебе сказать, человек человеком. Дернуло меня за язык спросить, как он в тюрьму угодил. И до утра он рассказывал мне… Не скучно тебе, Игнат?
– Да что уж там, говори…
– Рос мой Сеня в Шерпенах с отцом. Матери не помнил, а бабам, что отец в дом приводил, и счету не знал. Настала пора Сене жениться, и привел он к отцу молодую деваху-невесту. И заметил, говорит, в тот же вечер, как отец ее в хлеву мнет. И стали втроем поживать. Она со стариком спит, а Сеня в сенях. Подходит зима, застыл Сеня, просится в дом. Пошептался старик с молодой, собрал сыну мешок и говорит: «Уходи». Проводил до ворот, вывел на дорогу и заперся на засов. Постоял Сеня ночь, постоял другую, постоял третью. А на зорьке выходит отец, спрашивает: «Ты уйдешь или не уйдешь?» «Некуда мне идти, – отвечает Сеня. – Здесь я родился, и здесь я помру, в этом доме». «Хорошо», – говорит старик, вынимает кол из забора – и по голове его. Упал Сеня, он его ногами топтать. И пока топтал, молодая жена шерстяными отрезами набила мешок, меж них пять тысяч сунула и свидетелей позвала. Сдали Сеню участковому, кругом овиноватили, и суд его упек на три года… Ну что, рассказывать дальше?