— Верю…
— Чего ж испугался?
— Не знаю…
— И сейчас боишься? Неужели боишься?
— Не боюсь… — всхлипнул Чернышев.
Зинаида Михайловна зашептала ему на ухо:
— Ну, честное партийное, никому не скажу! Честное партийное! Ты знаешь, что это такое — честное партийное!
— Ну… знаю…
— Ты мне веришь? А? Говори. Веришь? Я же для тебя стараюсь, глупый. Потом спасибо скажешь. Веришь, говори?
— Ну… верю…
— Не — ну, верю! А — верю, Зинаида Михайловна.
— Верю, Зинаида Михайловна.
— Не будешь реветь больше?
— Не буду.
— Обещаешь?
— Обещаю.
— Дай честное пионерское, что не будешь реветь и никому не скажешь!
— Честное пионерское.
— Что, честное пионерское?
— Не буду реветь и никому не скажу…
— Ну вот. Ты наверное думал, что я смеюсь над тобой… думал, говори? Думал? Ведь думал, оболтус, а? — тихо засмеялась она, качнув его за плечи.
— Немного… — пробормотал Чернышев и улыбнулся.
— Глупый ты, Чернышев. Тебе что, действительно ни одна девочка это место не показывала?
— Неа… ни одна…
— И ты не попросил ни разу по-хорошему? Посмотреть?
— Неа…
— А хотел бы посмотреть? Честно скажи — хотел бы?
Чернышев пожал плечами:
— Не знаю…
— Не ври! Мы же на чистоту говорим! Хотел бы? По-пионерски! Честно! Хотел бы?!
— Ну… хотел…
Она медленно приподняла юбку, развела пухлые ноги:
— Тогда смотри… смотри, не отворачивайся…
Чернышев посмотрел исподлобья.
Она поправила сползшие на сапоги колготки и трусы, шире развела колени:
— Смотри. Наклонись поближе и смотри…
Шмыгнув носом, Чернышев наклонился.
— Ну, видишь?
— Вижу…
— А что же сначала испугался? А?
— Не знаю… Зинаид Михална… может не надо…
— Как тебе не стыдно! О чем ты только что говорил? Смотри лучше!
Чернышев молча смотрел.
— Тебе видно хорошо? — наклонилась она к нему. — А то я встану вот так…
Она встала перед ним.
Чернышев смотрел в ее густо поросший черными волосами пах. Над ним нависал гладкий живот с большим пупком посередине. На животе ясно проступал след от резинки.
— Если хочешь, можешь потрогать… потрогай, если хочешь… не бойся…
Зинаида Михайловна взяла его еще влажную от слез руку, положила на лобок:
— Потрогай сам… ну… потрогай…
Чернышев потрогал мохнатый холмик.
— Ведь нет же ничего странного, правда? — улыбнулась покрасневшая Зинаида Михайловна. — Нет? А? Нет, я тебя спрашиваю?
Голова ее покачивалась, накрашенные губы нервно подрагивали.
— Нет.
— Тогда потрогай еще.
Чернышев поднял руку и снова потрогал.
— Ну, потрогай еще. Вниз. Вниз потрогай. Не бойся…
Она шире развела дрожащие ноги.
Чернышев потрогал ее набухшие половые губы.
— Потрогай еще… еще… что ты боишься… ты же не девочка… пионер все-таки…
Чернышев водил ладонью по ее гениталиям.
— Можно сзади потрогать… там ближе даже… смотри…
Она повернулась к нему задом, выше подняла юбку.
— Потрогай сзади… ну, потрогай…
Чернышев просунул руку между нависающими ягодицами и снова наткнулся на влажные гениталии.
— Ну вот… потрогай… потрогай побольше… теперь снова спереди потрогай…
Чернышев потрогал спереди.
— Теперь снова сзади… вот так… потрогай посильнее… смелее, что ты боишься… там есть дырочка… найди ее пальцем… нет, ниже… вот. Просунь туда… вот…
Чернышев просунул палец во влагалище.
— Вот. Нашел… видишь… дырочка… — шептала Зинаида Михайловна, сильнее оттопыривая зад и глядя в потолок. — Нет… побудь еще там… вот… встань… что ты сидя.
Чернышев встал.
— Одной рукой сзади пощупай, а другой спереди… вот так…
Он стал трогать обеими руками.
— Вот так. А хочешь и я у тебя потрогаю? Хочешь?
— Не знаю… может не надо…
— А я знаю, что хочешь… я потрогаю только… ты же у меня трогаешь… мне тоже интересно…
Она нащупала его ширинку, расстегнула и пошарила рукой:
— Вот… вот… видишь… у тебя маленький такой… и когда ты подрастешь… то есть когда он вырастет… вот… то ты уже… потрогай еще, не бойся… вот… и ты можешь в дырочку войти… вот… а сейчас еще рано… зачем ты руку убрал… еще потрогай…
Зазвенел звонок.
— Ну хватит… — она выпрямилась, быстро подтянула трусы с колготками, поправила юбку. — Хватит… ну, ты никому не скажешь? Точно?
— Нет, не скажу…
— Честное пионерское?
— Честное пионерское.
— Ведь это наша тайна, правда?
— Ага.
— И ребятам не скажешь?
— Не скажу.
— И маме?
— И маме.
— Поклянись. Подними руку и скажи — честное пионерское.
Чернышев поднял надо лбом липкую ладонь:
— Честное пионерское.
Зинаида Михайловна повернулась к висящему над столом портрету Ленина:
— Честное партийное…
Звонок снова зазвенел.
— Это что, на перемену или на урок? — пробормотала завуч, трогая ладонью свою пылающую щеку.
— На перемену… — подсказал Чернышев.
Зинаида Михайловна подошла к окну, отдернула шторы, потом повернулась к Чернышеву:
— Я не очень красная?
— Да нет…
— Нет? Ну, беги, тогда. И постарайся больше не хулиганить…
Она стала отпирать дверь:
— Беги… постой! Ширинку застегни.
Отвернувшись, он застегнул ширинку.
— У вас что щас?
— Природоведение…
— В восемнадцатой?
— Да, наверху там…
— Ну иди.
Она распахнула дверь.
Чернышев шагнул за порог и побежал прочь.
Кисет
Пожалуй, ничего на свете не люблю я сильней русского леса. Прекрасен он во все времена года и в любую погоду манит меня своей неповторимой красотою.
Хоть и живу я сам в большом городе и по происхождению человек городской, а не могу и недели прожить без леса — отложу все дела, забуду про хлопоты, сяду в электричку и через какие-нибудь полчаса уже шагаю по проселочной дороге, поглядывая вперед, ожидая встречи с моим зеленым другом.
Вот и в эту пятницу не удержался, встал раньше солнышка, позавтракал быстро, по-походному, сунул в карман штормовки пару яблок — и к вокзалу.
Взял билет до моей любимой станции, сел в электричку и поехал.
Еду, гляжу в окно. А там — начало мая, все распускается, зеленеет, душу радует. Мелькают встречные электрички, а в них людей полным-полно. Все в город едут, а я в пустом вагоне из города — к лесу. Чудно…
Доехал до места, вышел на перрон, посмотрел влево. А там на горизонте лес темнеет. И видно, что верха-то его зеленцой тронуты — еще неделя, и все зазеленеет. Вот радости-то мне будет!
Но, однако, гляжу — облака над лесом порозовели, вот-вот солнышко выкатится; надо поспешать, коль хочешь рассвет в лесу встретить. Сошел я с перрона и мимо небольшого поселка, мимо школы и каланчи пожарной заспешил в мои любимые места.
Иду, а сам на облака поглядываю — боюсь опоздать к рассвету.
А кругом такая красота и тишь — сердце радуется!
Земля молодой травкой проклюнулась, по оврагам дымка стоит, и пахнет так, как только одной весной пахнуть может.
От этого духа словно кровь в тебе закипает, и чувствуешь ты, что не сорок тебе с лишним, а все двадцать лет!
Прошел я по кромке поля, по жердочке пересек ручей и сразу в лесу оказался. Тут уж спешить некуда — нашел полянку знакомую, сел на поваленную березу и смотрю вокруг, наслаждаюсь.
Стоят окрест березки белоствольные — словно свечки, тянут ветки кверху, а на ветвях уже крошечные зеленые листочки, эдакий дым зеленый. Тут и солнышко уж поднялось, лучи-то вкось по стволам заскользили. Сразу и птицы запели сильней, и от травки молодой пар пошел. Ветерок утренний по верхам пробежал, закачались березки, запахло зеленью молодой.
Красота!
Сижу я, любуюсь, ан вдруг слышу — кто-то кашлянул сзади.
Вот, думаю, кого-то нелегкая принесла. И тут одному побыть не дадут. Оборачиваюсь. Вижу, идет ко мне, не торопясь, мужчина лет, прямо скажем, солидных — из-под серой кепки виски совсем белые проглядывают. Телогрейка на нем, сапоги, рюкзак за плечами. И смотрит приветливо.
— Утро доброе, — говорит.
— Здравствуйте, — я ему отвечаю.
— Вы, — говорит, — разрешите мне тут посидеть немного, больно уж хороша поляна. Я вам не помешаю.
— Садитесь, — говорю. — Пожалуйста. Места тут всем хватит.
— Да… — говорит он, вздохнув, — это верно. В лесу места много…
Опустил рюкзак на землю, сел.
Сидим мы, смотрим, как солнышко все выше да выше сквозь ветки пробирается. А я изредка на незнакомца поглядываю.
Снял он кепку, на березу положил. Вижу — голова у него совсем седая, словно мукой посыпана. Лицо морщинистое, пожилое, а вот глаза по-молодому смотрят, с огоньком.