…Солнце уже перекатилось на ту сторону, когда Хлопин услышал справа от себя шум, какой обычно бывает, когда по лесу идет много людей. Он удивился неужели так быстро обернулись наши? Уже вылезая из воронки, чтобы пойти им навстречу, Хлопин услышал голоса идущих и замер: говорили по-немецки!.. Он снова сполз в свое укрытие и стал наблюдать… Затрещали кусты, и из леса вывалили немцы! Их било довольно много, они шли, оживленно разговаривая. Хлопин заметил, что почти все они несли по два автомата, а один, судя по всему офицер, нес на руке… нет, этого не может быть! Хлопин старательно вглядывался и, холодея от ужаса, узнавал китель, который нес на руке немец. Это был китель лейтенанта Пименова!.. Хлопин вспомнил, что часа два или три назад ему послышалась стрельба, но это было далеко и доносилось чуть слышно, так что он не придал ей значения…
Они проходили мимо него — враги, убившие его друзей. Он провожал каждого глазами, словно старался запомнить их. Они уже перешли на ту сторону речушки, когда Хлопин обнаружил, что в левой руке он держит автомат, который снял с сошек, а на правую ладонь наступил сапогом…
Да, он не имел права стрелять. Теперь в живых остался он один. И он должен был довести дело до конца…
Он бежал так быстро, как только мог… Потом он шел, слушая, как бешено стучит в груди сердце. И опять бежал, бежал, бежал…
12
На войне убивают. Эта истина настолько общеизвестна и стара, что ее как-то забываешь. Забываешь, потому что помнить об этом годы подряд изо дня в день просто невозможно. Да и тысячи других мелких и крупных забот заслоняют эту истину: нужно постирать портянки, которые стали такими, что, когда их просушишь, звенят на ветру, словно жестяные; нужно сходить к оружейнику пусть посмотрит пистолет, а то последнее время что-то барахлит и не выбрасывает иногда стреляные гильзы; нужно написать письмо матери; нужно… да мало ли чего нужно человеку на войне.
Смерть напоминает о себе. Напоминает по-разному, и по-разному относятся к ней, в зависимости от обстоятельств. Когда после наступления в штаб приходят донесения о потерях, — это только цифры, которые огорчают, если потери большие; а если небольшие, то даже приносят некоторое удовлетворение: слава богу не так уж… Но вот мелькает знакомая фамилия: Терещенко. Терещенко… Терещенко… А-а… капитан Терещенко!.. Это надо же! Мы с ним как-то ночь коротали на НП… «Казбеком» у него разжился… Хороший мужик… был!.. И огорчение приобретает уже другую окраску, личную. И вдруг… Сорока?! Какой из 427-го?.. Не может быть… Сергей?! А-ах, Серега!.. С первых дней рядом… Из одного котелка ели, из одной кружки пили!.. А тут еще очевидцы. Один, который тоже с первых дней, молчит; другой — из новеньких — возбужденно рассказывает: «Я только хотел к нему в воронку переползти, а тут как ахнет… Так ему осколком всю черепушку и отнесло!..» И уже к говорящему возникает мгновенная неприязнь: «Черепушку»!.. Это о Сережке-то так!.. Сам ты, дерьмо собачье, «черепушка»!.. Это ж такая голова… была!..
Ляжет на сердце непомерная тяжесть и долго еще давит и давит… И, наконец, у самого над ухом чиркнет пуля, вопьется в ствол березки, из-за которой ты только выскочил, удивленно глянешь на отверстие, по краям которого кора еще шевелится, и белым холодом смерти повеет от нее на тебя.
Свою смерть капитан Кулемин уже видел однажды — она влетела в блиндаж сверху и застряла между балками перекрытия. Кулемин услышал удар, треск и, зажмурившись, сжался в комок, ожидая взрыва. «Вот-вот!.. Вот-вот!.. Вот-вот!..» — бешено стучало в груди. Но взрыва все не было, и он открыл глаза. Прямо на него смотрело тупое рыльце снаряда, колпачок взрывателя тускло поблескивал в тоненьком лучике света, просочившемся сквозь пролом в перекрытии. Кулемин завороженно смотрел на него, не двигаясь и не дыша. Ему казалось, что стоит пошевелиться — и сразу рванет!..
В этот момент в блиндаж протиснулся старшина. Кулемин дико и пронзительно заорал на него: «Стой!.. И не шевелись!..» Старшина испуганно уставился на него, не понимая, в чем дело, и тогда Кулемин медленным движением поднял правую руку и пальцем указал на неразорвавшийся снаряд. Старшина быстро-быстро заморгал глазами, но вдруг, сообразив, успокоенно сказал: «Вже ничего нэ будэ… — тильки якщо упадэ… А так — ничего нэ будэ…»
— Вызови саперов, — почему-то шепотом сказал Кулемин и выскочил вслед за старшиной из блиндажа, едва не ставшего его могилой.
Было это давно, около года тому назад, но до сих пор у капитана осталась неприязнь к закрытым помещениям. Ему казалось, что на открытом месте можно как-нибудь отпрыгнуть в сторону, спрятаться, и хотя наивность подобных рассуждений была очевидна, Кулемин упорно избегал долгого сидения в блиндажах и других укрытиях…
Вот и сейчас Кулемин, попыхивая «Казбеком», с неодобрением поглядывал на узкую щель, ведущую в блиндаж, где временно обосновался штаб дивизии. Стенки щели были обшиты досками с немецкой аккуратностью, и такие же аккуратные деревянные ступеньки вели вниз. Папироса кончилась, но капитан все еще пытался тянуть «фабрику». На душе было тошно. Он старался не думать о Пименове и все-таки думал о нем. Он говорил про себя: «Эх, Паша!.. Эх!..» — и не было больше слов, не хватало, не знал он их, все растерял куда-то, сейчас, в такой момент, растерял, когда, кажется, хоть умри, а выговорись. А ведь он знал столько слов… «Ведь я знаю столько слов! — убеждал он себя. — Ведь это же моя профессия. Надо только сосредоточиться — и вспомнить. И сразу будет легче, я же знаю…»
Но он не мог сосредоточиться, и вспомнить не мог вообще ничего. И вдруг понял чуть ли не с ужасом, что даже Пименова забыл… Только какая-то тень осталась в памяти, линия, общий облик, освещенный улыбкой, как в тот самый первый момент, когда они встретились взглядами — угадавшие друг друга в толчее приемной генерала Суржанова.
«А может, так и надо? — подумал было Кулемин, и тут же отрубил решительно: — Так нельзя. Нельзя!.. Ведь с ним ушла часть моей души. Как же я могу отказаться от них?..»
«А многих ли ты помнишь, кто ушел прежде? — год назад, и два, и три? ты всех их помнишь? и тех, кто погиб месяц назад — ты помнишь их тоже?» — спросил он себя. И ответил: — «Нет».
Потому что вспоминать о них времени почти нет: не пришло еще это время, чтобы их вспоминать. Потому что сейчас ты должен думать о живых. И завтра тоже — если сам останешься жив. Ты должен о них думать все время — может быть, благодаря этому больше останется в живых. И вот если мы доживем — мы вспомним…
А вспомнят ли те, что придут после нас?.. Что им будет вспоминать — наши рассказы? Они будут их слушать… Но ведь тот мир, если самому не пережить его, так далек от мира обычного, от семенных ссор, от неурядиц на работе, от отчаянья из-за разболевшегося зуба… Поймут ли они нас?..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});