Когда я пришел в первый раз с моими товарищами в ватагу, никого из казаков не было дома. Мы расположились в пустой землянке; к свету стали по одному возвращаться казаки; некоторые возвратились с добычей: два кабана и одна коза были убиты в эту ночь. «А где Цыбуля?» (так звали казака, убитого в Трамдинском лесу), — спросил один казак моих товарищей. — «Убит, — отвечали они. — Зато вот мы нового привели». Тут только приметил меня Ватажный. «Как тебя зовут?» — спросил он. «Волковой», — отвечал я. «Имя-то не христианское», — заметил важно Ватажный. — «Да я и не христианин», — сказал я. «Кто же он? Уж не еретик ли какой?» — сказал Ватажный, обращаясь к моим товарищам. — «Нет, так, не помнящий родства», — отвечали они. — «А в бога веруешь?» — стал опять спрашивать меня Ватажный. — «Верую». — «А сало ишь?» — «Ем». — «Ну, та гарно!» — сказал он, и я остался с ними.
Мне нравилась их жизнь. Днем я ходил на охоту или отдыхал, потому что каждую ночь с одним или двумя товарищами мы ходили обрезать следы. Идем, бывало, берегом так тихо, что утки, которые сидят, прижавшись под крутым яром, спокойно спят и не слышат, как мы проходим; только слышно плескание воды, да шум камыша, да плач чекалки, вой волка или крик диких кошек в Кошачьем острове (так назывался лес недалеко от нашей землянки, где водились дикие кошки). По временам мы останавливаемся и прислушиваемся к каждому шороху и слышно далеко, как хрустит по камышу кабан или олень. Раз я шел с Могилой (это был один из казаков, которые ходили с нами против Муггая: — другого звали Грицко Щедрин). Вот слышим мы шорох и все ближе и ближе; наконец, нам стало видно, как шевелятся махавки[53].— «Это не зверь», — сказал Могила. Тот, кто шел к нам, остановился и тихо свистнул; этот свист едва можно было различить от крика сыча, но Могила узнал его. — «Это ты, Щедрик?» — сказал он, и в это время действительно Щедрик вышел из камыша. — «Вы ничего не видали?» — спросил он. — «Ничего, а что?» — «Ну, так, значит, они остались в Кошачьем острове», — сказал он, не отвечая на мой вопрос. — «Кто они?» — хотел я спросить, но Могила толкнул меня, чтобы я молчал. Видно, дело было важное. Мы пошли молча за Щедриком и через несколько времени подошли к секрету. В секрете лежал Ватажный с пятью казаками. Щедрик начал рассказывать: он был на сиденке, когда мимо него проехала партия черкес: они ехали так близко к нему, что он мог различить каждого в лицо, и он узнал Абаши; потом он шёл по их следу до опушки Кошачьего острова, где кончались камыши. Ночь была лунная, оттого он и не решился пройти через пере…, а стал обходить Кошачий остров, тут он и встретил нас. Если мы ничего не видали, то ясно было, что они остались в острове; вероятно, они ожидали, когда сядет месяц, чтобы переправляться в темноте около Кошачьего Поста. Мы отправились к Посту; там стоял Прик[54] и семь рядовых, все конные. Стало быть, нас было всего 15 человек, а их, по словам Щедрика, было до полсотни. Мы решили пропустить их и дожидаться, когда Абаши будет возвращаться назад, и если можно, взять его живого. Для этого мы разделились на два секрета и расположились по обеим сторонам брода. Это было в первую квартиру[55] месяца, месяц садился перед самым рассветом. Он уже совсем опустился в камыш, река покрылась густой тенью; изредка только отражаются в ней звезды, да белеет белая пена волны, которая где-нибудь разбивается, набежав на карчь или скользя через отмель на плес. Голоса ночью уже стихали, не слышно было ни воя чекалки, ни крика сыча, только лягушки продолжали кричать, да изредка в лесу отзывался фазан. — Зарница уже блестела на востоке и белые горы начинали отделяться от серого неба, когда шапсуги подъехали к броду, впереди ехал старик в белой черкеске; это был Абаши. Он первый спустился в воду; за ним по одному стали переправляться шапсуги; мы насчитали их 62! Наконец они переправились и скрылись в лесу. Долго ожидали мы возвращения Абаши и начинали уже думать, что он не воротится. Уже совсем рассвело, когда на той стороне показалась его белая черкеска; он ехал, ничего не подозревая; переправляясь, он даже курил и что-то напевал вполголоса. Наконец он выехал на нашу сторону, остановился и стал выбивать трубку об луку седла. В это время раздался выстрел; по условию стрелял наш Ватажный, и по его выстрелу все должны были броситься на черкеса. Пуля Ватажного попала в голову его лошади, она упала на колени. Старик привстал на стременах и, увидав нас, выстрелил, но не попал. Тогда он закричал; это был отчаянный крик, который далеко раздался по воде. Он вынул шашку и начал отмахиваться; первый, который подбежал к нему, был малолеток из постовых казаков, он упал с разрубленной головой. В это время раздался выстрел, и Абаши тоже повалился; когда Ватажный подбежал к нему, он был уже мертв.
«Кто стрелял?» — закричал Ватажный. — «Я», — отвечал кто-то из толпы, и старый казак подошел к Ватажному. — «Зачем ты убил его? Разве мы не могли взять его живым, разве нас мало было?» — «Он убил моего сына», — сказал старик, показывая на мертвого казака, и Ватажный молча начал обыскивать мертвого Абаши. Не успел он отрезать ему голову, как часовой закричал с вышки, что шапсуги опять переправляются. Терять времени некогда было, мы разбежались все врозь. Прик. с своими казаками зажег фигуру[56] и поскакал в станицу. Мы с Могилой шли по берегу; несколько раз я оглядывался назад, но выдающийся мыс мешал нам видеть брод и только зарево фигуры красной полосой отражалось в воде. Вдруг мы услыхали за собой топот; мы бросились в камыши и, отбежав несколько шагов, остановились. «Проклятые махавки откроют нас, будем сидеть смирно, авось они проскачут мимо», — сказал Могила. Действительно, человек 20 проскакали мимо, как вдруг лошадь одного из шапсугов бросилась в сторону. Он остановил коня и, поднявшись на стремена, осматривал камыши. Он верно был последним из тех, что погнались за нами, потому что когда он заметил наш след, то начал кричать.
— Вот тебе, чтобы не драл глотки, — сказал Могила и выстрелил. Черкес свалился с лошади: мы побежали. Когда мы перебежали Длинный Лиман, слышно было уже, как трещит в камышах погоня, но мы были почти в безопасности. Лиман, отделявший нас от неприятеля, был топкое болото, через которое конному нельзя было переехать. Тогда Могиле пришла, счастливая мысль: он сорвал два пучка камыша и надел на них шапки, а сами мы легли на брюхо и дожидались. Скоро показался один всадник; он прямо бросился в воду, но лошадь его завязла; в это время Могила выстрелил: всадник; свалился с коня. На выстрел прискакало еще несколько человек; с криком и руганью брали они своего товарища: я выстрелил, но дал промах! Я стал заряжать ружье, руки мои дрожали, мне ужасно хотелось попасть в которого-нибудь, но Могила не дал мне стрелять. — «Пусть их забавляются и стреляют в цель», — сказал он. Действительно они начали стрелять в наши шапки, а мы отползли уже далеко, забрались на груду сухого камыша и любовались этой картиной. Могила преспокойно закурил люльку. — «Отчего это ты не попал, Волковой? А ведь ты порядочно стреляешь». Он видел, как я убил пулей лебедя на лету и стрелял оленя, на всем скаку. — «Не знаю, — отвечал я. — Видно, стрелять в человека не то, что стрелять в оленя! — «Да, это правда! Когда я первый раз стрелял в человека; у меня тоже руки дрожали», — «А попал?» — спросил я. — «Попал», — ответил, — «Это было давно, я был еще малолеток и сидел в секрете. Вдруг вижу, плывет карчь, только — плывет она не так, как следует, а на перекоски, как будто человек, и действительно, это был человек! Черкесин привязал поверх себя сук да и плывет на нашу сторону, бисов сын! Вот я как его пальнул, так он и поплыл уж как следует, т, е. вниз по воде. Уж на другой день его поймали там на низу. И рад же я был, что удостоился, ухлопал бесова сына». Между тем черкесы продолжали стрелять.