– Какой портфель? – это уже Катя меня прихватила. Я немного увлекся и все думал про Наташку и про то, как носят за ней портфель. Тут я уже начал выкручиваться.
– Портфель? – говорю. – Разве я сказал – портфель? Это ведь я так, в переносном смысле, чтобы понятнее было. Это ж я, – говорю, – тебе смысл передаю того, что он сказал. Он, – говорю, – наверное, имел в виду твою сумку. Уж сумка-то у тебя точно есть – та, спортивная.
Выкрутился. И как это у меня вырвалось про портфель – ума не приложу. В общем, ожила Катя.
– Ты, – говорит, – вроде чай собирался пить. Все, – говорит, – в горле пересохло.
А я не могу. А я уже вошел в роль и не могу выйти.
– Сидит, – говорю, – сейчас в холодном карцере. А потом отдадут его под суд, а что дальше будет – это даже и представить невозможно. Потому что, – говорю, – может быть все, что угодно. Ведь он же, – говорю, – присягу принимал не нарушать дисциплину, а раз нарушил – то уже все. Больше, – говорю, – нам его не видать. А парень он – отличный. Как в шахматы играет – просто мастер спорта, не меньше. А как о тебе говорил – заслушаться можно. Каждый вечер о тебе рассказывал. Какая ты замечательная. Он, мол, это сразу понял, с первого взгляда. Покорила, – говорю, – ты его на всю жизнь. Из-за тебя человек, можно сказать, присягу воинскую нарушил, а тебе вроде наплевать. Бездушный, – говорю, – ты, Катя, у нас человек.
Говорю все это – и сам уже верю. Чувствую, как голос начал дрожать и словно в носу защипало, еще немного – и плакать бы начал. Тут уже Катя испугалась. Даже о чае забыла, во второй раз.
– Неужели, – говорит, – из-за этого могут в карцер посадить? Или из училища выгнать? Как ты думаешь?
А тут и думать даже нечего.
– Вполне, – говорю, – могут. Это же не школа. Это военно-морское училище. Не какое-нибудь там, а высшее. То же, – говорю, – что регулярные войска. Действующая армия. Действующая армия и действующий флот. Нет, – говорю, – зря ты загубила человека.
А она тут вдруг рассмеялась и говорит:
– Ну, – говорит, – еще не загубила. И вообще, – говорит, – ты, Димка, ничего не понимаешь!
И вскочила так быстро и вприпрыжку – на кухню. Не понимаю! Конечно, не понимаю. Кто ж тут может понять – только что лежала, уткнувшись в подушку, а как услышала, что человека, может быть, под суд из-за нее отдадут – так бегом на кухню, чай пить. Кто это сможет понять?
Я постоял еще немного тогда в ее комнате. В носу у меня уже перестало щипать, но я и вправду вошел в роль, и мне казалось, что это меня сейчас будут судить за нарушение присяги. Странное это ощущение. Нет, не скажу, что плохое – только странное. Трудно представить, что человека могут расстрелять за то, что он нарушил присягу из-за какой-нибудь девчонки, но ведь так, наверное, уже бывало. В «Кармен», хотя бы. Я не оперу имею в виду. Я говорю сейчас о рассказе Проспера Мериме. Он совсем другой, чем опера, и не потому, конечно, что там не поют, – не могу объяснить, но там все совсем иначе, воздух там другой, что ли. Никаких высоких слов. Все просто – но ужасно жалко становится этого разбойника, Хосе Наварро. Плохо он кончает – а все из-за Кармен. Глупо, если задуматься. А все любовь. Нет, мне этого не понять – как такие вещи можно делать из-за любви. Я имею в виду воровство, и убийства, и грабежи. Этого все-таки не должно быть. Любовь, мне кажется, она должна быть совсем другой. Наоборот – если человек кого-нибудь любит, он должен кончать с этим делом. Ну, с грабежами там и прочим. Какая же это может быть любовь, если перед этим с кого-нибудь снял пиджак? А может, я чего-то не понимаю? Темное дело!
Чаю мы тогда с Катей выпили – стаканов по сорок. Шесть раз ставили новый чайник. Вода с нас текла ручьями. Мы пили чай сначала просто так, потом с фруктовым тортом – моим любимым, потом снова просто так, потом с вареньем, вернее с конфитюром, тоже моим любимым, болгарским, знаете, по пятьдесят четыре копейки банка, потом с медом, который прислали Кате ее родители. Ее родители живут за сто тысяч километров от Ленинграда, где-то в Казахстане, туда даже самолет не летит, у них там, говорит Катя, целая пасека с ульями – вот с этим медом мы и пили чай, и тогда – а может быть, мы пили еще чай с вареньем… Нет, уже с медом, тогда-то я и спросил ее.
– Катя, – говорю. – А ты знаешь, что такое любовь?
И тут она меня удивила. Я говорил уже, что она всего на каких-то несчастных три года меня старше, а уж знает она в сто раз меньше и ни черта не читала – об этом она сама всегда говорит, – и уж, конечно, она никогда не слыхала о таком писателе, как Проспер Мериме, так что вполне можно было бы ожидать, что она ответит – нет, мол, не знаю, а она мне сказала:
– Конечно, знаю.
Вы поняли? «Конечно, знаю». Не просто – «знаю», а «конечно». Тут меня злость взяла. Какое, думаю, нахальство!
– А если знаешь, – говорю, – тогда скажи, что же это такое?
– Это, – говорит, – тебе еще рановато знать.
– А тебе, – говорю, – значит, не рановато?
– Так я, – говорит она совершенно спокойно, – я же взрослый человек. А ты еще нет.
– Как, – говорю, – нет? А кто же я? Ребенок, что ли?
– Конечно. Ты, – говорит, – ребенок. А что же, взрослый, что ли?
Не стал я с ней больше разговаривать на эту тему. Неинтересно мне стало. Нет, не то чтобы я обиделся из-за того, что она меня ребенком считает. Вовсе нет. Просто мне стало неинтересно разговаривать с таким человеком. У нас с ней просто, как выяснилось, разное мировоззрение. Совершенно разное. Она, видите ли, считает, что если ей восемнадцать лет и в нее влюбился моряк, то она уже взрослая, а если мне пятнадцать и в меня никто не влюбился, то я еще ребенок. Ну что ж, пусть считает, но мировоззрение у нас совершенно разное. Мне это ясно. Вот придет время, и она будет весьма удивлена. Я совершенно уверен, что могу разобраться в вопросах любви ничуть не хуже ее. Просто мне неохота. И еще не пришло время. Просто тут все дело в моем замедленном росте. Я уже говорил, что в классе почти что самый маленький – по росту. Меньше меня только Славка Синицын. Но это ни о чем не говорит. Все великие люди, если хотите знать, были небольшого роста. Наполеон, например, был совсем небольшого роста – это научный факт, – и ничего. И Лев Толстой. Да мало ли кто еще. А из длинных – много ли из таких вышло великих людей? Один Петр Первый. Он был верзила. Два с лишним – прямо баскетболист. Ну и все. А все остальные великие люди были умеренного роста. И это понятно – им некогда тратить силы на рост. Им надо становиться великими, вот куда уходят силы. А когда они становятся великими, никто им про рост не напоминает. Очень даже просто. Никто тогда не вспоминает, сколько им лет, и все такое. А я еще буду расти и расти…
В общем, расстроился я из-за этой глупой Кати. А потом представил вдруг, как я стал великим человеком, – не как Наполеон, но что-то вроде. И как приходит ко мне Катя – у нее что-нибудь там случилось и помочь ей никто не может. И вот приходит она ко мне и говорит:
– Никто мне не может помочь, только ты, Димка.
А я ее спрашиваю:
– Ну, что, теперь ты не скажешь, что я ребенок?
И вдруг я слышу в ответ:
– Конечно, ребенок… – и потом словно уходящее эхо, повторяющее послушно и затихая с каждым разом: – Конечно, ребенок, конечно, ребенок… – И потом, уже пропадая почти: – Конечно…
– Конечно, ребенок.
Голос Эврисфея звучал раздраженно, и так же раздраженно он ходил туда и обратно по маленькой комнате, где происходил разговор. Геракл смотрел на него, привалившись к стене, и с высоты своего роста, едва ли не в пять локтей, видел, как поредели волосы на голове Эврисфея. «И если так пойдет дальше, – подумал он, – то через несколько лет там нечему будет лысеть».
– Напрасно ты это затеял, – сказал, наконец остановившись, Эврисфей. – Совершенно напрасно. Он, конечно же, еще ребенок. Должно пройти еще несколько лет, прежде чем он станет эфебом. А ты хочешь потащить его неведомо куда. Ну, – поправился он, – положим, ведомо. Я вычерчу вам всю схему маршрута, а точное направление укажет вам Протей. Но мальчику там делать нечего.
– Но я вовсе не тащу его, – сказал Геракл. – Он сам хочет. Если ты не веришь мне, спроси его сам. Позвать его?
– Зачем, – устало сказал Эврисфей. – Я тебе верю. Еще бы. Кто из мальчишек – тысячу лет назад или еще через две тысячи лет – отказался бы от такой возможности. Я знаю, они бредят тобой и твоими подвигами. О них – о тебе и твоих подвигах – складываются легенды. Кто откажется, – повторил он. – Иногда я думаю, что и сам бы не отказался. Но ты же взрослый человек. Пойми – это необыкновенный мальчик. Ему уготована богами другая участь. Он не рожден, как ты, для ратных подвигов. Он необыкновенно одарен. Рассказывал он тебе про случай с вавилонской клинописью? Я написал об этом моему другу Нинурта-тукулти-Ашшуру в Лагаш и Энлиль-надин-ахи в Вавилон.