комической, щепетильной серьезностью рассматривая новую ситуацию в свете «Феноменологии» Гегеля, то есть отношения «больной – сиделка» как версию диалектики господина и раба. Профессор осознавал, что по вине гнусного, проклятого сексуального желания – его даже возраст не смог погасить, оно пылало в немощи, неукротимое, как никогда, – Хельга превратилась в его госпожу. С самого начала, на положении больного, он предавал в ее руки свое тело, жалкую наготу, беззащитность. Но Хельга завладела и его мыслями тоже с помощью простого трюка: на его авансы не отвечала, уклонялась от его протянутой руки, произнося одну и ту же двусмысленную фразу – «что скажет хозяйка», – и показывала порой, как кусочек еды собаке Павлова, краешек обнаженной плоти. То расстегнутая пуговица, когда Хельга склонялась над его постелью, давая успокоительное; то многообещающе расставленные ноги, видные гораздо выше чулок, когда она садилась перед ним померить давление; то величественный, непостижимый зад, касавшийся его лица, когда она поправляла простыни. Да, он должен был униженно признать: глядя со стороны, любой подумает, что, исходя из отношений найма, хозяин – он, однако хлипкие цепи денег – к тому же и не он держал их в руках, ведь все расчеты проходили через супругу, – диалектически перекрутились, став узами рабства благодаря неуловимому товару, который каждый день предлагали ему и отнимали, ожидая платы в какой-то загадочной валюте. Но теперь, наконец, блеснул луч надежды, профессор увидел перед собой неожиданную возможность. Кинезиолог – ее тоже выбирала супруга – была совсем девчонка, сияющая, красивая или просто очень молодая, в чем профессор в своей меланхолии уже не усматривал разницы. Едва он увидел ее и уловил полный неприязни и отвращения взгляд впустившей девушку Хельги, как у него зародилась идея, и он твердо попросил сиделку оставить их одних. Впервые за долгое время он заговорил с Хельгой таким тоном, она взглянула с изумлением и обидой, однако ей пришлось покинуть комнату, хотя – в этом профессор был уверен – сиделка устроилась очень близко от двери.
Здесь глава заканчивалась, и Мертон, погруженный в разреженную, вневременную атмосферу чтения, ни на секунду не поднимая глаз, перевернул страницу. Профессор, наедине с девушкой-кинезиологом, выяснил, что ее зовут Лила, и одним взглядом, кажется, смог впитать в себя ее целиком, словно все в ней находилось совершенно на виду, прозрачное и откровенное, выставленное напоказ на полированной, все еще без изъяна, плоскости, какой очерчена юность. С одной стороны, разглядывая ее, он восхищался стройным телом, явно укрепленным полезными видами спорта или спартанскими тренажерами; ее предписанной пособием по кинезиологии прямой, твердой осанкой, заставляющей бесстрашно выставлять вперед маленькие дротики грудей; ее чертами, такими тонкими, что их не портили ни татуировка на шее, ни «модная» асимметричная стрижка. С другой стороны, заинтригованный, осознавал, что со всем этим, несмотря на то что девушка казалась очаровательной во всех смыслах слова, ни одна из ее чар его не затронула, будто на сей раз он странным образом оказался невосприимчив к излучению женственности. Профессор даже задумался на мгновение, пока Лила уверенно и быстро устанавливала перед ним свою кушетку: что, если Хельга, им завладев до предела, высосала из него, словно суккуб, все до единой мысли о сексе, буквально «вынесла мозг», так, что перед любой другой женщиной он уже не проявлял признаков жизни? А может, в этом случае противоядием служила избыточность блеска и красок в самой ее молодости. В общем, удивившись сначала, профессор благодарил судьбу за этот неожиданный иммунитет, позволявший ему с легкостью осуществить свой маленький план. Свободный от всегда двусмысленного и опасного бремени сексуального притяжения, он мог снова стать остроумным, любезным, приятным в общении, воспитанным, таким же «цивилизованным», как прежде, когда он преподавал в университете и, облачившись в профессорскую мантию, не допускал, чтобы его студентки могли стать для него чем-то большим, чем просто студентки. Он позволил ей помочь ему спуститься с постели, но в дальнейшем отказался от поддержки и героически держался на ногах, даже сделал пару шагов в порыве энтузиазма. Скоро в однообразную череду упражнений, поднимая и опуская, будто собачонка протянутую лапку, профессор начал вставлять шуточки и иронические замечания, сумел разузнать кое-что о ее жизни, нащупать осторожно и с отвагой пружины, нажав на которые можно вызвать у нее смех. Только этого он пока добивался, чтобы она смеялась, с каждым разом все громче, чтобы этот молодой, открытый, искренний смех слышала Хельга, стоя за дверью. И, парадокс из парадоксов, теперь, избавившись от сексуальной составляющей, профессор мог даже ввернуть двусмысленную шутку, слегка неприличную, и девушка, доверяя ему, чувствуя себя в безопасности, смеялась еще громче, только делала вид, будто сконфужена, и с ласковым упреком слегка шлепала его по плечу или по колену.
Здесь заканчивалась глава, и Мертон, охотно перескочивший бы к следующей, вспомнил, как презрительно отзывался А. о критиках и о том, что можно притормозить, используя киль. Он заставил себя прерваться и задуматься. Таится ли второй смысл, требующий проникновения, под комедией на почве секса, которая уже на подходе? Нужно ли отнестись серьезнее, а не просто как к правдоподобной детали, к упоминанию о «Феноменологии» Гегеля? Насколько Мертон помнил то, что прочитал в университете, пока готовил работу о дихотомиях, противопоставление господина и раба служило Гегелю метафорой, позволяющей рассуждать о других вещах: о сознании, обращенном на себя, и сознании, направленном в мир. Хотел ли А. указать, что и его собственная версия «больной – сиделка» или отношения господства и власти, основанные на предложении секса, намекают в действительности на что-то иное? Но на что? Следует ли усматривать в череде сиделок, которых нанимали и увольняли одну за другой, изложенное тайным шифром философское рассуждение? Мертон, считавший ребяческими произведения, полные указаний и эмблем, стрелок, обращенных в символы, и карт для поиска сокровищ с отпечатками пальцев автора, надеялся, что нет. Более того, его немного раздражало, что пришлось прерваться, он никогда бы так не поступил, читая другую книгу, и невольно возник вопрос: что, если сам факт заказа, беседа с Нурией Монклус, а потом с А., понемногу затемняют ум? Читать с определенной целью – и Мертон хорошо это знал – ахиллесова пята любого критика, неизбежная помеха, с которой надо бороться, и часть его работы, когда он читал профессионально, как раз и заключалась в том, чтобы вовремя забыть, что предстоит дать оценку прочитанному. Теперь ему вдобавок следует забыть, что на него возлагают надежды и он гостит в доме автора. При всем при том, когда он снова размышлял над романом А., который прочитал во время полета, и над первой третью этого, столь непохожего, хотя несомненно написанного той