Пехотинец был порядочным человеком. Он все больше держался кухни и приводил в изумление повара своими кулинарными познаниями. Ел он за двоих. Пил за троих. Спал за четверых. Странным провидением божьим ему все же суждено было погибнуть на русском фронте. Убедившись, что он совершенно мертв, я с грустью присела на его ранец. Я была снова свободна, как говорится, в разводе со своим телом. Но у меня не было никакого документа, который бы это подтверждал. Вокруг простиралась мрачная, развороченная равнина. В лунном свете ко мне приближался человек. Это был священник. Он собирал документы и вещи мертвых. Я надеялась, что теперь он установит и зарегистрирует мою смерть, но, подойдя ко мне совсем близко, он вдруг сплюнул, произнес «Вот жизнь проклятая» и потащился обратно. Мое тело мутными глазами смотрело в небо. Я заплакала. Никто не поверит, что я умерла. Я не решалась вот так появиться перед вратами небесными, поэтому снова забралась в своего пехотинца и стала ждать следующего, более удобного случая умереть.
К счастью, мое тело очень скоро напилось до беспамятства и погибло в драке с пьяными матросами. Случилось это, похоже, где-то на море, судя по присутствию моряков. (Море — моряк.)
Я покинула свой труп и отправилась искать какой-нибудь документ, подтверждающий, что я умерла. На этот раз я действовала по плану и вскоре нашла о себе некролог в одной из чешских газет. Он был напечатан на последней странице и было в нем о моем бедном теле одно только самое плохое. Точно по чешской пословице «О мертвых или ничего или плохо». В жизни я тоже была не прочь посмеяться над людьми и наговорила про ближних своих много колкостей. Но всегда подсмеивалась только над живыми. Я остро критиковала и насмехалась над всем тем, с чем у них хватило смелости выступить публично. Нов личном грязном белье не копалась. Я не ухватилась за то, что у пана Н. там-то и там-то была любовница. Мне было довольно того, что он публично произнес то-то и то-то. В посмертном воспоминании, которое посвятил мне мой «приятель», меня нарекли пьяницей и акробатом жизни. Употреблено было и слово «шашек»[7]. «Гашек-шашек». Так меня звали во дворе еще до того, как я начала ходить в школу, так что меня это совершенно не удивило. Я смотрела, нет ли там дальше: «Ярослав, г…о, по Влтаве проплыло», потому что так мне кричали в детстве, но в некрологе этого не было. Там говорилось только, что у Гашека-шашека были пухлые руки. Я скорей посмотрела, не сказано ли там, что у него была грязь под ногтями, и когда он в последний раз мыл ноги, но этот исторический факт там также не был отражен.
В полночь я проскользнула в каморку автора этого пасквиля. Он лежал на постели в ботинках и храпел что есть мочи. У меня было желание врезать ему так, чтобы в его клеветнических устах (менее тонкая душа употребила бы здесь термин «бесстыдная пасть») ни одного зуба не осталось.
Но поскольку я была мертва, в кармане у меня был некролог, а мое тело с переломанными пухлыми руками лежало во Владивостоке, с моим приятелем ничего не случилось.
С фельетоном в саване я опять полетела на небеса. Очередь была уже меньше. Перед вратами была слышна только русская речь. Я вспомнила, как старый Ваня, который носил кепку, говаривал: «Учите русский». Соседняя душенька спросила:
— Откуда ты?
— Из Владивостока.
— Большевик или доброволец?
— Большевик и доброволец, как тебе нравится, — ответила я дипломатично, поскольку когда-то училась в консульской академии.
— И что с тобой случилось? Чрезвычайка?
Я осторожно вынула свой некролог и с вежливой улыбкой подала вопрошающей душе.
— Читайте.
Душенька прочитала, покачала головой и вынула из кармана кусок хлеба, завернутый в промасленную газету. Она подсунула бумагу к моим глазам и засмеялась жутким смехом:
— Так мы земляки. Я Коуделка из Вршовиц. Мы жили напротив Вауров. Прочитайте вот это.
Я робко посмотрела на сверток. Это был маленький сверточек, такой, как мама давала мне в школу, а жена — в редакцию. Он пропах табаком и салом. Мужичок, видимо, хорошо запасся в последний путь. Глаза мои остановились на заметке «Слухи о мнимой смерти Ярослава Гашека». Там говорилось, что Ярослав Гашек действительно напился, но что случилось это наверняка не в последний раз. Моя смерть была таким образом опровергнута. От горя мои колени затряслись так, как трясутся подбородки у героев Райса. Я помчалась во Владивосток. И только еще услышала, как душенька из Вршовиц говорит:
— Бр… И такие типы еще заговаривают с приличными людьми. Хорош гусь, из газет не вылезает.
Глубоко удрученная, я наклонилась над своим телом. Оно уже попахивало. Я с грустью посмотрела на свой высокий лоб, красивый нос, и мне стало очень обидно, что в некрологе говорилось лишь о моих руках.
Слезы навернулись мне на глаза, и я вынуждена была высморкаться в саван. Мне хотелось плакать от того, что они не хотят признать, что меня пьяного убили моряки. Я говорила себе:
— Боже милосердный, после смерти каждый обретает покой, только я — нет! А ведь этот пан Гашек был такой достойный человек. Мы так хорошо с ним жили и так понимали друг другу.
Вдоволь нагоревавшись, я взвалила на спину свое троекратно мертвое тело и отправилась с ним по свету. На первом же углу мне бросился в глаза ордер на арест. Прочитав его, я поняла, что речь идет обо мне и о том, что я тащу на спине. Тогда я положила свои останки прямо под ордером, а сама села поодаль под грушевое дерево и начала ждать, когда меня наконец окончательно прикончат. Вскорости меня расстреляли и повесили за государственную измену. Однако на этот раз я получила об этом свидетельство (не немецко-чешское, а чешско-немецкое) и была наконец допущена во врата небесные.
Во вратах от меня потребовали анкетные данные.
— Кем была?
Я зарделась, склонила голову и сказала:
— Когда мне исполнилось тридцать пять, у меня за плечами было восемнадцать лет прилежной и плодотворной работы. До 1914 года я наводняла своими сатирическими, юмористическими и другими рассказами все чешские журналы. У меня был широкий круг читателей. Подписывая свои произведения самыми разными псевдонимами, я заполняла целые номера юмористических журналов. Но мои читатели, как правило, узнавали меня. И я, должно быть поэтому, наивно предполагала, что я писатель.
— Нечего тут длинные разговоры разводить. Кем была на самом деле?
Я растерялась. Нащупала в кармане некролог и смущенно выговорила:
— Извините, пьяницей с пухлыми руками.
— Откуда родом?
— Из Мыдловар, район Глубока.
— Год рождения?
— Тысяча восемьсот восемьдесят третий.
И надо мной сомкнулся океан вечности.
1921
Юбилейное воспоминание
I
Летом 1918 года в Самаре была создана армия контрреволюционного Учредительного собрания, руководители которого позже, к зиме, были повешены или иным образом отправлены на тот свет адмиралом Колчаком.
В Самарской губернии наливалась пшеница, близилась пора сенокоса. В Самаре чрезвычайные полевые суды выводили из тюрем рабочих и работниц и расстреливали их на окраине за кирпичными заводами. В городе и окрестностях рыскала контрразведка нового контрреволюционного правительства, которое поддерживали купцы и чиновники, снова поднявшие головы и развлекавшиеся доносами.
В это трудное время, когда мне на каждом шагу угрожала смерть, я счел, что благоразумнее податься в Большую Каменку, лежавшую на северо-восток от Самары, где живет поволжская мордва. Это очень добродушные и наивные люди. Мордва сравнительно недавно была обращена в христианство и поэтому еще сохранила здоровые языческие обычаи; собственно, и христианство-то они приняли только ради того, чтобы не иметь хлопот с царскими приставами. Прежде у них было великое множество богов, но православная церковь сократила их количество до трех, поэтому «батюшка» не пользовался здесь большой любовью, и когда произошла революция, в одной волости утопили всех «батюшек» вместе с дьячками.
Когда я бежал из города курсом на северо-восток, по дороге меня догнала крестьянская подвода, на которой сидел мордвин.
— Куда путь держишь, милый человек? — окликнул он меня, останавливая подводу, доверху нагруженную капустой.
— Да так, — ответил я, — прогуливаюсь.
— Вот и ладно, — многозначительно произнес мордвин. — Гуляй, гуляй, голубок. В Самаре казаки народ режут. Садись-ка на телегу да поедем вместе. Страшные дела творятся в Самаре. Везу это я на базар капусту, а навстречу мне лукашовский Петр Романович из Самары едет. «Вертайся, — говорит, — назад, казаки возле Самарских дач у всех капусту забирают. У меня все взяли, а соседа Дмитриевича зарубили. «Смилуйтесь, братцы, — говорит он им, — негоже православных посреди дороги грабить. Мы на базар едем». А казаки ему: «Теперь наше право, — и стащили с телеги. — Видали, — говорят, — сволочь какая, наверняка, — говорят, — в сельском Совете служит».