Бургдорф, который теперь пил не переставая — начинал с раннего утра, держался весь день на вермуте или «порту» и забывался лишь на пару часов перед рассветом, — ответил, раскатисто смеясь:
— Если вас не разбомбят русские, приезжайте прямо сейчас, угощу отменным обедом…
Гелен, решив осуществить идею Бусе не через Йодля, а в ставке, разложил перед Бургдорфом свои документы — тысячную, понятно, их часть, — но тот не слушал, каламбурил, вспоминал пешие прогулки по горам, интересовался, когда Гелен последний раз был в театре, и более всего порадовался тому, что генерал выбрал себе кодовое обозначение «30».
— Нет, но отчего именно «доктор тридцать»? Я понимаю, господин «пять» или «доктор два», но «тридцать»?!
— Мне было тридцать, когда я решил посвятить себя борьбе против русских, — ответил Гелен. — Так что в моем кодовом имени нет никакой хитрости, обычная символика… Генерал, я прошу вас устроить мне аудиенцию у фюрера… Мне нужно десять минут…
Бургдорф выпил вермута, налил себе еще, усмехнулся:
— А с Борманом не хотите побеседовать? Какая умница, какой скромник, чудо что за человек…
— Генерал, — повторил Гелен, с трудом скрывая тяжелую ненависть, возникшую в нем к этому пьяному, но тем не менее лощеному генералу, — речь идет о судьбе немцев…
— Полагаете, об их судьбе еще может идти речь? — удивился Бургдорф. — Вы оптимист… Тем не менее я люблю оптимистов и поэтому постараюсь помочь вам.
Через сорок минут Гитлер принял Гелена.
— Мой фюрер, — сказал генерал, — судьба тысячелетнего рейха решается на полях сражений, и она решится в нашу пользу, в этом нет никаких сомнений…
— Ну почему же? — тихо возразил Гитлер. — Даже Шпеер написал мне в своем меморандуме, что война проиграна… Вы придерживаетесь противоположной точки зрения?
Гелен ждал всего, чего угодно, но только не этих слов. Он понял, что, замешкайся хоть на секунду, потеряй лицо на какой-то миг, все для него будет кончено; он даже ощутил болотный привкус теплой воды, когда мальчишкой тонул, упав с мостков в озеро под Бреслау; ошибка в разговоре с Гитлером непростительна, исход ее похож на падение в холодную воду, когда опускаешься на илистое, жуткое дно, голова работает, руки гребут, но к ногам прикована бетонная балка — тянет вниз, стремительно, тяжело, упрямо, нет спасения; конец; кровавые пузыри; взрыв легких…
— Я верю в германского солдата, мой фюрер, — ответил Гелен, — я верю в нашу нацию, которая ни в коем случае не потерпит иностранного, особенно русского, владычества… Вот здесь, — он еще теснее прижал папку с документами локтем к ребрам, — мое заключение о том, как в самый короткий срок наладить активный террор в тылу русских. Но я не могу работать под постоянными бомбежками, мне необходима хотя бы неделя для того, чтобы уехать на одну из альпийских баз и там свести воедино список агентуры, которой можно будет передать все склады с оружием и динамитом, заложенные мною в русском тылу, и подготовить список последовательности тотального разрушения средств коммуникаций на Востоке…
— Вы слишком долго доказываете разумность очевидного, — сказал Гитлер. — Отправляйтесь в Альпийский редут незамедлительно… Я жду вас с подробным отчетом через неделю… И поздравляю вас со званием генерал-лейтенанта, Гелен, я умею ценить тех, кто думает так же, как я…
(Через шесть дней Гелен вместе со своим штабом был не в Альпийском редуте, но в Мисбахе, в тридцати километрах от швейцарской границы. Там он отпустил шоферов и охрану, приказав им ехать в Берхтесгаден. А еще выше в горы с ним отправилось всего пятнадцать человек — самые близкие сотрудники. Ночевали в горном приюте Оландсальм; окна деревянной хижины стали плюшевыми от инея; луна была огромной и близкой; снег отдавал запахом осенних яблок. Гелен выпил рюмку водки и уснул, как младенец; ему снились стрижи, обгонявшие огромный самолет…
Эта война для него кончилась.
Пришло время менять стиль, ибо наступала пора войны качественно новой.)
Вот как умеет работать гестапо! — III
— А что будем делать с Рубенау? — спросил Штирлиц, когда Мюллер вернулся от Кальтенбруннера и снова пригласил его к себе в кабинет, обменявшись с адъютантом Шольцем быстрым всепонимающим взглядом. — Пусть сидит? Его поездку в Монтрё, видимо, следует отменить?
— Почему? — Мюллер удивился. — Если он готов к работе — отправляйте: в Базеле его примут мои ребята из нашего консульства. Я уже предупредил шифротелеграммой; обговорите с ним связь; запросите Шелленберга, какие задания он вменит вашему еврею, после того как тот свяжется с Музи или со своими раввинами… Зачем же отменять его поездку? Это любопытное дело, оно позволяет понять, что на самом деле задумал ваш шеф и мой друг… Я не верю ни одному его слову, он скрытен, как девушка в переходном возрасте; Рубенау следует превратить в подсадную утку — пусть на него кидаются нейтральные селезни, а мы поглядим, как на их предложения станет реагировать Шелленберг… Рубенау — фигура прикрытия, это ясно, но что Шелленберг им прикрывает? Это меня интересует по-настоящему.
— Когда я успею обговорить связи, проинформировать Шелленберга, отправить Рубенау?
— После Линца, Штирлиц, по возвращении в Берлин.
— Думаете, я успею вернуться? — хмуро улыбнулся Штирлиц.
— Успеете.
— Сомневаюсь.
— Что ж, тогда ваше счастье… В Линце красивая весна; там будет значительно тише, чем здесь, уличные бои не предвидятся.
— Как же я вас оставлю одного? — вздохнул Штирлиц. — Да и я сам — без вашей помощи — не выберусь из мясорубки; в Линце тоже станут искать людей нашей с вами профессии.
— Мясорубка, — повторил Мюллер. — Хорошо определили то, что грядет.
— Когда выезд? Сколько времени у меня осталось? — спросил Штирлиц, неожиданно для себя решив, что сейчас, в Бабельсберге, он переоденется, достанет из-под паркета паспорт на имя финского инженера Парвалайнена, отгонит машину к каналу, имитирует аварию (пусть ищут на дне тело) и уйдет на берег озера, на мельницу Пауля; старик умер две недели назад, там теперь никого, а за домом есть подвал, о котором никто не знает, потому что Пауль рыл его по ночам, чтобы прятать излишки муки; там сухо. «Можно прожить неделю, и две, и три, а потом придут наши; я возьму с собою консервы и галеты, я не зря их копил, мне хватит, да и потом, от голода умирают, если кончилась надежда, полная безысходность, грядут холода, а сейчас началось тепло, соловьи поют — они бомбежек не боятся, оттого что про них ничего не понимают, думают, маленькие, что это такой гром… Да, я ухожу, у меня нет сил, я сорвусь, я чувствую, что в Линце меня ждет западня, и никто не подойдет ко мне в ресторанчике „Цур пост“ со словами пароля; не надо лгать себе, это, в конце концов, жалко…»
Мюллер потер затылок, заметил:
— Снова погода меняется… Времени у вас не осталось. Вам не надо от меня уезжать вообще, Штирлиц…
— А собраться в дорогу?
— Заедете с моими людьми по пути в Линц. Погодите, сейчас я познакомлю с ребятами, которые будут вас сопровождать. Я не хочу рисковать вами, дружище, не сердитесь… А Рубенау в подвале, у вас есть пара часов, валяйте, расскажите ему про то, что он должен делать; в конце концов, я его отправлю сам, двух девок с ним пущу — офицеров нет, все при деле…
«Все. Конец, — понял Штирлиц. — Я в кольце, меня теперь будут держать плечами, я зажат… А я ведь чувствовал, что грядет, только боялся себе в этом признаться; нет, не то чтобы боялся, просто-напросто оттягивал тот миг, когда признаться все равно пришлось бы… Напрасно я не поверил чувству, оно сейчас точнее разума; анализ необходим тем, кто стоит по восточную сторону Одера; наши вправе сейчас анализировать, потому что за нами победа; а здесь наступил крах, всеми руководит чувство животного выживания, а не разум; они потеряли голову, мечутся, и я не мог не настроиться на их волну, правильно делал, что настроился на нее — „среди рабов нельзя быть свободным“, однако я слишком долго позволял себе роскошь не соглашаться с самим собою, и настала расплата.
Погоди, — сказал он себе, — не торопись подписывать капитуляцию с тем, что называют „стечение обстоятельств“. У тебя заранее продуманы ходы , надо пробовать все, что только можно, надо бить на чувство, расчет, эмоции — это может сейчас пройти. Логика — во-вторых, но сначала я должен обратиться к чувству… И потом, нельзя уезжать, не сделав все, чтобы спасти детей этого самого Рубенау, он — ломанный человек, но разве его дети виноваты в том, что пришел Гитлер? Чем больше добра старается делать человек, тем больше ему воздается; мир умеет благодарить за добро; это — закономерность, чем скорее люди поймут это, тем лучше станет им жить…»
— Хорошо, — сказал Штирлиц, — пусть будет так, я понимаю, что после гибели бедолаги Ганса вы вправе постоянно тревожиться за мою жизнь… С Рубенау я управлюсь быстро, но…