– Ну, вот видишь ли, матушка, – начала Виринея. – Хворала ведь она, на волю не выходила, мы ее, почитай, недели с три и в глаза не видывали, какая есть Марья Гавриловна. А на другой день после твоего отъезда оздоровела она, матушка, все болести как рукой сняло, веселая такая стала да проворная, ходит, а сама попрыгивает: песни мирские даже пела. Вот грех-то какой!..
– Быть того не может, – удивилась Манефа.
– Уехали-то вы, матушка, поутру, а вечером того же дня гость к ней наехал, весь вечер сидел с ней, солнышко взошло, как пошел от нее. Поутру опять долго сидел у ней и обедал, а после обеда куда-то уехал. И как только уехал, стала Марья Гавриловна в дорогу сряжаться, пожитки укладывать… Сундуков-то что, сундуков-то!.. Боле дюжины. Теперь в домике, опричь столов да стульев, нет ничего, все свезла…
– Да куда ж, куда, я тебя спрашиваю? – с нетерпением спрашивала Манефа.
– Сказывала я тебе, матушка, что не знаю, и теперь та же речь, что не знаю… Через два дня тот гость опять приезжал, лошади с ним, тройка и тарантас, туда сами сели, Танюшу с собой посадили, а имение сложили на подводы. На пяти подводах повезли, матушка.
– Что ж это за гость такой?.. Кто он, откуда?.. Брат ее, что ли?.. Залетов?.. – сыпала вопросами мать Манефа.
– Какое брат, матушка!.. Помнишь на Радуницу от Патапа Максимыча приказчик наезжал, еще ночевал у тебя в светелке… Алексеем зовут… Он самый и приезжал…
Всех озадачил рассказ Виринеи… Хотела что-то сказать Манефа, но слова не сошли с языка… Фленушка с Парашей меж собой переглядывались. Один Василий Борисыч оставался, по-видимому, спокоен и равнодушен.
– Ах ты, Господи, Господи!.. – всплеснув руками, вскликнула, наконец, игуменья.
– С ним с самым и съехала… С собой вместе в тарантас посадила и его и Танюшу тоже… – свое твердила мать Виринея. – И уж такая она, матушка, на последях-то была развеселая, такая умильная, что вот сколько уж времени прожила у нас, а такою я ее не видывала… Ровно козочка какая, так и попрыгивает, да турит все, турит Танюшу-то укладываться! А уезжая, всех одарила, старицам по зелененькой, а белицам которой рубль, которой два, опять же платьев что раздала своих… Никого не забыла… Только вот чего еще не сказала я тебе, матушка. Вот это так уж истинно чудо чуднóе… Дело-то, как видится, делалось у них неспроста.
– Что такое? – спросила Манефа.
– А на другой день после того, как гость-от от нее уехал, за конями-то, знаешь, глядим мы, пошла она, этак перед самыми вечернями, разгуляться за околицу… Танюшу взяла с собой… Сидим мы этак у келарни на крылечке с матушкой Евсталией да с матушкой Филаретой, смотрим на нее, глядь, а она в Каменный Вражек; мы к околице, переговариваем меж собой, куда, дескать, это она пошла. И что же, матушка?.. К Елфимову. Мы подале пошли, в кусточках сели, смотрим, что тут у них будет. Видим – Танюша в Елфимово таково скоро пошла, бегом, почитай, побежала, а Марья Гавриловна во Вражке-то присела… Прошло времени этак с полчаса, а пожалуй и боле, глядим, идет Танюша, да не одна, матушка… Вот грех-от какой!.. Вот оно, матушка, какое дело-то вышло… С кем связалась-то!.. Господи, твоя воля!
– Да с кем же? Не томи, сказывай скорее, – с горячим нетерпением спрашивала Виринею Манефа.
– С колдуньей, матушка… С Егорихой!.. – сказала Виринея и, перекрестясь, примолвила: – Прости, Господи, моя согрешения!..
– С колдуньей! – как полотно побледнев, прошептала Манефа. – От часу не легче!.. Что ж это такое!.. Что с ней содеялось?..
– Сели они, матушка, во Вражке, спервоначалу все трое, потом Танюша пошла в сторону… Марья-то Гавриловна вдвоем с Егорихой осталась… И что-то все толковали, да таково горячо, горячо, матушка… Больше часу сидели они да разговаривали… Посидят, посидят да походят во Вражке-то, потом опять сядут… А на расставанье, матушка, целовалась Марья-то Гавриловна с ней, с колдуньей-то. И Танюша целовалась… Поганились, матушка, поганились – не солгу, сама своими глазами видела… Вот и матушку Евсталию спроси, и Филаретушку, не дадут солгать… Вот какие дела-то у нас без тебя были!.. Вот какие дела!.. До чего дошла, подумаешь!.. Чего тут дивить, что с молодым парнем сбежала, чего дивить?.. Видимо дело, что вражья сила тут действовала… Она, окаянная, треклятая эта Егориха!.. Никто больше, как она!
– Ну, хорошо, – после долгого молчанья молвила Манефа. – Ступай с Богом, Виринеюшка… Допивайте чай-от, девицы, да Василья Борисыча, гостя нашего дорогого, хорошенько потчуйте, а я пойду… Ах ты, Господи, Господи!.. Какие дела-то, какие дела-то!..
* * *
Через день после того, с солнышком вместе, поднялась обитель Манефина. Еще с вечера конюх Дементий с двумя обительскими трудниками подкатил к крыльцу игуменьиной стаи три уемистые повозки с волчками и запонами из таевочной циновки.[337] Собравшиеся в путь богомолки суетливо укладывали в них пожитки и припасенные матушкой Виринеей съестные запасы. Дементий с работниками мазал колеса.
Больше всего Фленушка хлопотала. Радехонька была она поездке. «Вдоволь нагуляемся, вдоволь натешимся, – радостно она думала, – ворчи, сколько хочешь, мать Никанора, бранись, сколько угодно, мать Аркадия, а мы возьмем свое». Прасковья Патаповна, совсем снарядившись, не хлопотала вкруг повозок, а, сидя, дремала в теткиной келье. Не хлопотал и Василий Борисыч. Одевшись по-дорожному, стоял он возле окна, из которого на сборы глядела Манефа.
– Леса горят, – сказала игуменья, глядя на серо-желтое, туманное небо, по которому без лучей, без блеска выплывало багровое солнце. Гарью еще не пахло, но в свежем утреннем воздухе стояла духота и какая-то тяжесть.
– Далёко, – молвил Дементий, оглядев со всех сторон тусклый небосклон. – Дыму ниотколь не видно… Верст за сто горит, не то и больше.
– То-то смотрите – в огонь не угодите, – пристально озирая окаймленный черной полосой леса край небосклона, сказала конюху Манефа.
– Бог милостив, матушка… Зачем в огонь?.. – отозвался Дементий.
– Лесной пожар хóдок. Не оставить ли до другого времени вашего богомолья? – сказала игуменья, обращаясь к Аркадии.
Не ответила Аркадия, промолчала и мать Никанора, слова не сказали и Дементий с работниками… Только пристальней прежнего стали они поглядывать на закрой неба,[338] не увидят ли где хоть тоненькую струйку дыма… Нет, нигде не видно… А в воздухе тишь невозмутимая: пух вылетел из перины, когда грохнули ее белицы в повозку, и пушинки не летят в сторону, а тихо, плавно опускаются книзу. И по ветру нельзя опознать, откуда и куда несется пожар.
«А что, как матушка Манефа, убоясь пожара, да не пустит нас в леса, отложит богомолье до другого времени?» – подумала Фленушка и от той думы прикручинилась. Ластясь к игуменье, вкрадчиво она молвила:
– Не бойся, матушка. Далёко горит, нас не захватит. Часу не пройдет после выезда, как будем мы на Фотиньиной гробнице, от нее до могилки матушки Голиндухи рукой подать, а тут и кельи Улáнгерские. Вечерен не отпоют, будем в Улáнгере.
– За нынешний-от день я не боюсь, – молвила Манефа, – а что будет после, если пó лесу огонь разойдется да в нашу сторону пойдет?
– Справим завтра каноны над пеплом отца Варлаама, над могилками отца Илии и матушки Феклы, – продолжала Фленушка. – От Улáнгера эти места под боком. А послезавтра поглядим, что будет. Опасно станет в лесу – в Улáнгере останемся, не будет опасности, через Полóмы на почтову дорогу выедем – а там уж вплоть до Китежа нет сплошных лесов, бояться нечего.
– Как, по твоему рассужденью, мать Аркадия? Пускать ли вас? – обратилась Манефа к уставщице.
– Вся власть твоя, матушка, – ответила она. – Как твое произволение будет.
– Не быть бы беды от огня, вот чего опасаюсь, – сказала Манефа.
– Коли что, так в Улáнгере подождем огненного утишенья. Разве что ко Владимирской в Китеж-от не поспеем. А то бы, кажись, ничего.
– Так с Богом! Поднимайтесь в путь, Господь вас храни, – решила игуменья. – Смотри же, Аркадьюшка, все расскажи матушке Юдифи, что я тебе наказывала, не забудь чего. Да чтобы со всеми ихними матерями беспременно на Петров день к нам пожаловала… Слышишь?
– Слушаю, матушка, слушаю: все передам, все до капельки, – сказала уставщица.
– Ну вот, Василий Борисыч, и посмотришь ты на наши места богомольные, помолишься, – обращаясь к нему, сказала Манефа. – Теперь время тихое, по лесам великих сборищ не бывает, окроме что на Владимирскую на Китеже. Там великое собрание будет. Что в Духов день у Софонтия, что на Владимирскую на озере Светлояре у Китежа, больше тех собраний нет. Да и там не то уж теперь, что в прежние годы. Прежде, бывало, народ-от тысячами собирается, а теперь и две сотни сойдется, так на редкость. Иссякает ревность по вере, люди суету возлюбили, плотям стали угождать, мамоне служить… последни времена!..
Не отозвался на речи Манефы Василий Борисыч.
– Хоть твое дело взять, – продолжала она после недолгого молчанья. – Богу служил, церковных ради нужд труды на себя принимал, а теперь и тебя суета обуяла.