Народу в России было тогда много и люди одного вероисповедания уже очень сильно разнились между собой по духу, а ведь если «кто Духа Христова не имать, сей несть Егов (Рим.8:9). Если еще лет 200 тому духовная близость могла связывать людей из разных сословий, а само это единство вязалось не только догматикой вероучения Церкви, сколько любовью ко Христу, чувством Христа, именно Духом Христовым, который наш народ знал, чувствовал, осязал «инстинктом истины», то позже эти духовные нити, образующие из людей — народ, были уже истончены до предела, если и не вовсе оборваны…
Постепенно укрепляла свои позиции в жизни то, что можно было бы назвать «мертвой верой» — то есть то самое благочестие без сердца, лишенное своей главной «силы» — Духа Христова, который святился бы в человеках, который рождал был связи и любовь, сострадание и милосердие… Но было так: житейское медленно, но верно подменяло и вытесняло духовное, оставляя внешность, скорлупу, формальное исполнение своих «обязанностей» по вере. Именно так часто и говорили — об обязанностях и «отправлении» долга, словно выплачивали какой-то оброк Богу, уделяя тому оброку самые малые крохи души и жизни. Поговел разок в году, поисповедовался хотя бы в крупных грубых грехах, оставив втуне при этом всю свою глубинную нечистоту и испорченность сердца, которую и видеть-то в самом себе не научился, причастился Святых Таин перед Пасхой, и… благополучно, довольный собой, забыл о тех трепетных днях, скоро вернувшись в круговерть будней.
* * *
Потрясающие видЕния, предвосхищавшие гибель Жоржа, откровение поразительной силы, убедительности и правды, явленное умиравшему от ран и потери крови капитану 2 ранга Владимиру Ивановичу Семенову — летописцу Цусимы, — чуть-чуть приоткрыли обычно захлопнутое для наших очей окно в мир духовной реальности: для большинства иллюзорный, несуществующий, а для святых отцов Церкви — единственно истинный и реальный.
Это «наш» мир они называли иллюзией и «сонием», а земную жизнь «ночью»; рождение в вечную жизнь, рождение души о Христе они называли пробуждением ото сна. «Физический мир есть видимый образ невидимого духовного мира», — писал святитель Николай Сербский (Велимирович), поэтому физический чувственный мир, тела — есть только символы духа, а духовный мир — есть смысл этих символов, и подлинная реальность. «Царь есть царь, а могила царя — есть могила царя: потерявшим разум показался бы тот, кто отверг бы бытие самого царя, но признал бы царем его могилу». Царь — дух в человеке, а могила царя — тело.
Сам Господь учил, что «Царствие Божие внутри вас есть» (Лк.17:20–21), что центр нашей жизни, место, где происходят самые главные события нашей жизни, где идет нескончаемая брань с Диаволом, где совершается тайна нашего спасения, где мы можем встретиться с Создателем нашим, куда стучится к нам смиренный Христос, — это наше человеческое сердце, то самое единственное оконце, через которое мы только и можем войти в Вечную жизнь, обОжиться, соединиться с Небесным Отцом, а прежде того оживить свою собственную душу, чтобы «вещественность» (слово Гоголя) не пожрала в нас дух, чтобы душа не умерла вместе с телом, а то и раньше, что встречается, к сожалению, на каждом шагу…
Увы, в обыденном течении жизни сердце наше, занятое суетой, часто вовсе ненужными попечениями, игрой страстей, своего рода купанием во грехе, который уже и за грех-то большинством не держится, глубоко погружено в чувственную реальность, отчего оно каменеет, обрастает толстой кожей, «толстеет» и не только в отношении своем к жизни и страданиям других людей, — и живых, и тем более давно усопших, но совсем подавляет и так почти утраченную способность видеть дальше носа своего — смотреть на мир и на все духовными очами.
"Отолсте бо сердце людей сих" (Мф. 13:15). И разве только святые да дети, пока они еще не утратили свою чистоту, да люди в крайних, пограничных состояниях предельного напряжения всех душевных сил видят истинную сущность окружающей жизни, всего происходящего и даже то, что еще только должно свершиться, как видел то Жорж до Цусимы и капитан 3 ранга В.И.Семенов после нее.
* * *
…Помню, было мне лет 5–6, наверное, когда однажды вот так сквозь видимое вдруг непрошено-негаданно стало проступать что-то иное, подспудное, настойчиво пробивавшееся ко мне, — какое-то иное слово, иной смысл или иной звук. Одна «картинка» вытеснялась другой…
Бабушка моя много лет перед своей кончиной сильно болела, и часто приходилось ей лежать в больнице. А мы с мамой ее навещали. Это были, как правило, старые дореволюционные больницы на Калужской или на Пироговке, построенные для Москвы богатыми русскими купцами-благотворителями. Прочные, красивые, надежные, очень удобные во всех смыслах они служили и служат до сих пор Москве. В тот раз бабушку положили в 5-ую Градскую — так она тогда называлась, больницу, бывшую Медведниковскую.
Чистота, тишина, безлюдье, высокие белые двери, латунные ручки, прекрасный старый начала XX века кафельный узорчатый пол, просторный вестибюль, где кроме меня только где-то там, в конце была гардеробная, а в ней затихшая в полусне женщина, выдававшая халаты. И совершенно изумительная акустика — каждый звук буквально подвешивался под своды как хрустальный колокольчик, — стоило сделать только несколько шагов и слегка топнуть подковкой каблука, как все это замершее и словно обезлюдевшее здание озарялось каким-то долгозвучным аккордом…
Не помню почему, но мама меня к бабушке наверх не повела. Я осталась одна с яблоком в руках — ее дожидаться… Никто не пробегал мимо, не лязгал железным костылем и не возвещал миру о нестерпимых его безобразиях большой старинный лифт, не раздавались гулко чьи-то шаги по стертым старинным лестницам…
Больница молчала, погруженная в глубокое оцепенение…
А я умела в детстве сидеть тихо и ждать, для меня это не было пыткой. Рассматривать узоры кафеля, чудом сохранившиеся со временем постройки в 1901–1903 годах, аквариум с какими-то страшноватыми тритонами на окне, большой фикус и ухоженные алое, какие-то мелкие приятные цветочки в горшках, обернутых в жатую бумагу, — вероятно бальзамины… И вдруг меня совершенно неожиданно что-то окутало, словно я вошла в зону тумана, в котором стало трудно дышать. И навалилось на мое пятилетнее сердце страшная тоска…
Что это было? Как я тогда это почувствовала и что поняла? — спрашиваю сейчас себя об этом — спустя жизнь, но уже не могу ответить. Но почему-то ведь не забыла я тогда пережитое в пустом больничном вестибюле. Помню, что в один миг мне стало страшно в этой мирной, чистой и вовсе не тревожной, стерильно чистой и даже элегантной обстановке.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});