Сейчас это создание казалось еще ребенком.
В комнате ничто не говорило о труде: не было в ней ни станка, ни прялки, ни инструмента. В углу валялся какой-то подозрительный железный лом. Здесь царила та угрюмая лень, что является спутницей отчаяния и предвестницей смерти.
Мариус несколько минут рассматривал эту мрачную комнату, более страшную, нежели могила, ибо чувствовалось, что тут еще содрогается человеческая душа, еще трепещет жизнь.
Чердак, подвал, подземелье, где у самого подножия социальной пирамиды копошатся бедняки, – это еще не усыпальница, а преддверие к ней; но, подобно богачам, стремящимся с особым великолепием убрать вход в свои чертоги, смерть, всегда стоящая рядом с нищетой, нагромождает самую беспросветную нужду у этих врат своих.
Старик умолк, женщина не произносила ни слова, девушка, казалось, не дышала. Слышался только скрип пера.
Старик проворчал, не переставая писать:
– Сволочь! Сволочь! Кругом одна сволочь!
Сей вариант Соломоновой сентенции вызвал у женщины вздох.
– Успокойся, дружок, – промолвила она. – Не огорчайся, душенька. Все эти людишки не стоят того, чтобы ты писал им, муженек.
В бедности, точно в холод, люди жмутся друг к другу, но сердца их отдаляются. По всему было видно, что женщина эта когда-то любила мужа со всею заложенной в ней способностью любви; но в повседневных взаимных попреках, под тяжестью страшных невзгод, придавивших семью, все, должно быть, угасло. Сохранился лишь пепел нежности. Однако ласкательные прозвища, как часто случается, пережили чувство. Уста говорили: «душенька, дружок, муженек» и т. д., а сердце молчало.
Старик снова принялся писать.
Глава 7
Стратегия и тактика
С тяжелым сердцем Мариус собрался уже было спуститься со своего импровизированного наблюдательного пункта, когда внимание его привлек какой-то шум; это удержало его на месте.
Дверь чердака внезапно распахнулась.
На пороге появилась старшая дочь.
Она была обута в грубые мужские башмаки, запачканные грязью, забрызгавшей ее до самых лодыжек, покрасневших от холода, и куталась в старый дырявый плащ, которого Мариус еще час тому назад на ней не видел; она, очевидно, оставила его тогда за дверью, чтобы внушить к себе большее сострадание, а потом, должно быть, снова накинула. Она вошла, хлопнула дверью, остановилась, чтобы перевести дух, потому что совсем запыхалась, и только после этого торжествующе и радостно крикнула:
– Идет!
Отец поднял глаза, мать подняла голову, а сестра не шелохнулась.
– Кто идет? – спросил отец.
– Тот господин.
– Филантроп?
– Да.
– Из церкви Сен-Жак?
– Да.
– Тот самый старик?
– Да.
– И он придет?
– Сейчас. Следом за мной.
– Ты уверена?
– Уверена.
– На самом деле придет?
– Едет в наемной карете.
– В карете! Да это настоящий Ротшильд!
Отец встал.
– Почему ты так уверена? Если он едет в карете, то почему же ты очутилась здесь раньше? Дала ты ему по крайней мере адрес? Сказала, что наша дверь в самом конце коридора, направо последняя? Только бы он не перепутал! Значит, ты его застала в церкви? Прочел он мое письмо? Что он тебе сказал?
– Та-та-та! Не надо пороть горячку, старина, – ответствовала дочка. – Слушай, вхожу я в церковь; благодетель на своем обычном месте; отвешиваю реверанс и подаю письмо; он читает и спрашивает: «Где вы живете, дитя мое?» – «Я провожу вас, сударь», – говорю я. А он: «Нет, дайте ваш адрес, моя дочь должна сделать кое-какие покупки, я найму карету и приеду одновременно с вами». Я ему даю адрес. Когда я назвала дом, он словно бы удивился и как будто поколебался, а потом сказал: «Все равно я приеду». Служба окончилась, я видела, как они с дочкой вышли из церкви, видела, как сели в фиакр, и я, конечно, не забыла сказать, что наша дверь последняя в конце коридора, справа.
– Откуда же ты взяла, что он приедет?
– Я сию минуточку видела фиакр, он свернул с Малой Банкирской улицы. Вот я и пустилась бегом.
– А кто тебе сказал, что это тот самый фиакр?
– Да ведь я же заметила номер!
– Ну-ка, скажи какой?
– Четыреста сорок.
– Так. Ты, девка, не дура.
Девушка дерзко взглянула на отца и, показав на свои башмаки, проговорила:
– Может быть, и не дура, да только не надену больше этих дырявых башмаков, очень они мне нужны, – во-первых, в них простудиться можно, а потом и грязища надоела. До чего противно слышать, как эти размокшие подошвы чавкают всю дорогу – чав, чав, чав! Буду уж лучше ходить босиком.
– Верно, – ответил отец кротким голосом, в противоположность грубому тону дочки, – но ведь тебя иначе не пустят в церковь. Бедняки обязаны иметь обувь. К господу богу вход босиком воспрещен, – добавил он желчно. Затем, возвращаясь к занимавшему его предмету, спросил: – Так ты уверена, вполне уверена, что он придет, а?
– За мной по пятам едет, – сказала она.
Старик выпрямился. Лицо его словно озарилось сиянием.
– Слышишь, жена? – крикнул он. – Наш филантроп сейчас будет тут. Гаси огонь.
Мать, опешив, не двигалась с места.
Отец с ловкостью фокусника схватил стоявший на камине кувшин с отбитым горлышком и плеснул воду на головни.
Затем, обращаясь к старшей дочери, приказал:
– Тащи-ка солому из стула!
Дочь не поняла.
Тогда, схватив стул, он ударом каблука выбил соломенное сиденье. Нога прошла насквозь.
– На дворе холодно? – спросил он у дочки, вытаскивая ногу из пробитого сиденья.
– Очень холодно. Снег валит.
Он обернулся к младшей дочери, сидевшей на кровати у окна, и заорал громовым голосом:
– Живо! Слезай с кровати, лентяйка! От тебя никогда проку нет! Выбивай стекло!
Девочка, дрожа, спрыгнула с кровати.
– Выбивай стекло, – повторил он.
Она застыла в изумлении.
– Слышишь, что тебе говорят? Выбей стекло! – снова крикнул отец.
Девочка с какой-то пугливой покорностью встала на цыпочки и кулаком ударила в окно. Стекло с шумом разлетелось на мелкие осколки.
– Хорошо, – сказал отец.
Он был сосредоточен и решителен. Быстрый взгляд его обежал все закоулки чердака.
Ни дать ни взять, полководец, отдающий последние распоряжения перед битвой.
Мать, еще не произнесшая ни звука, встала и спросила таким тягучим и глухим голосом, будто слова застывали у нее в горле:
– Что это ты задумал, голубчик?
– Ложись в постель! – последовал ответ.
Тон, каким это было сказано, не допускал возражения. Жена повиновалась и грузно свалилась на кровать. В это время в углу послышался плач.
– Что там еще? – закричал отец.
Младшая дочь, не выходя из темного закутка, куда забилась, показала окровавленный кулак. Она поранила руку, разбивая стекло; тихонько всхлипывая, она подошла к кровати матери.
Тут наступил черед матери. Она вскочила с криком:
– Полюбуйся! А все твои глупости! Она из-за тебя порезалась.
– Тем лучше, это было мною предусмотрено, – сказал муж.
– Как? Тем лучше? – завопила женщина.
– Молчать! Я отменяю свободу слова, – объявил отец.
Затем, оторвав от надетой на нем женской рубашки холщовый лоскут, он наспех обмотал им кровоточившую руку девочки.
Покончив с этим, он с удовлетворением посмотрел на свою изорванную рубашку.
– Рубашка тоже в порядке. Все выглядит как нельзя лучше.
Ледяной ветер свистел в окне и врывался в комнату. С улицы вползал туман и расстилался повсюду; казалось, чьи-то невидимые пальцы незаметно затягивают комнату белесой ватой. Через разбитое окно было видно, как падает снег. Холод, который предвещало накануне солнце сретенья, и в самом деле наступил.
Старик огляделся, словно желая удостовериться, нет ли каких-либо упущений. Взяв старую лопату, он забросал золой залитые водой головни, чтобы их совсем не было видно. Затем, выпрямившись и прислонившись спиной к камину, сказал:
– Ну, теперь мы можем принять нашего филантропа.
Глава 8
Луч света в притоне
Старшая дочь подошла к отцу, взяла его за руку и сказала:
– Пощупай, как я озябла!
– Подумаешь, я озяб еще больше, – ответил отец.
Мать запальчиво крикнула:
– Ну конечно, у тебя всегда всего больше, чем у других, даже худого!
– Заткнись! – сказал муж.
Он бросил на нее такой взгляд, что она замолчала.
На минуту наступила тишина. Старшая дочь хладнокровно счищала грязь с подола плаща, младшая продолжала всхлипывать; мать обхватила руками ее голову и, покрывая поцелуями, приговаривала тихонько:
– Ну, перестань, мое сокровище, прошу тебя, это скоро заживет, не плачь, а то рассердишь отца.