Целую минуту я пребывал на верху блаженства, но затем подумал, сколь любовь моя безнадёжна, и всё вокруг сразу подёрнулось мраком. Я сделал яростное усилие, чтобы стряхнуть с себя наваждение и отдалить тень безумия, нависшую надо мною. Но тщетно.
Затем наступил момент, когда согласно действию пьесы я должен был дать Офелии прощальный братский поцелуй. Я лишь простёр к ней дрожащую руку, ощутил лёгкое прикосновение и не произнёс, а буквально пролепетал стихи, завершающие диалог, после чего наконец отошёл от неё.
Когда в последнем акте занавес опустился и я перестал изображать труп Лаэрта, мне подумалось, будто я пробудился ото сна, и мной овладели непередаваемые изумление и замешательство.
Публика снова и снова вызывала героиню драмы, топала ногами, неистово скандируя её имя и требуя, чтобы подняли занавес. Никто не собирался уходить из театра, не увидев её ещё раз. Такого триумфа история театра, наверно, не знала. Самые старые ветераны сцены не могли припомнить подобного восторга зрителей. Топот ног, аплодисменты не ослабевали.
Вышел сам директор и тщетно призывал публику к умеренности и благоразумию, напомнив о том, что молодая дебютантка сильно устала. Зрители твёрдо решили ни за что не уходить из зала, не увидав её ещё раз.
О, как сердце трепетало и бешено колотилось у меня в груди от радости и восторга! Как оно было признательно и благодарно публике, славившей мою возлюбленную! Я думал о том, что завтра все газеты в стране станут превозносить её имя и провозгласят её великой актрисой.
Успех был полный, и его никоим образом нельзя было приписать влиянию чьей-то личной симпатии. Грейс Брертон стала знаменитостью после одного-единственного представления, её имени было уготовано блистать на театральном небосклоне. Я был счастлив, я мог бы разрыдаться от радости!
Укрывшись за будкой суфлёра, я увидел, как она проходит вдоль рампы, опираясь на руку директора. Вот она прошла совсем рядом со мной. Я пожирал взглядом её огромные зелёные глаза, в которых вспыхивали яркие молнии. По-видимому, она догадалась, до какой степени я счастлив, потому что, посмотрев на меня, она улыбнулась и поблагодарила меня. Звук её голоса не походил ни на один другой голос – настолько он был чист, ясен, исполнен очарования и спокойного достоинства. Я и сейчас помню её слова, и улыбка её по-прежнему играет перед моими глазами.
Когда она проходила, я обратил внимание на её губки, одновременно пухлые и подвижные. Я заметил, какие усилия ей приходится прилагать, чтобы сохранить спокойствие посреди всего этого неистовства и шума.
То была, несомненно, трудная минута для совсем юной и неопытной девушки. Но всё же она не утратила власти над собой.
Её грудь вздымалась, понуждаемая учащённым сердцебиением, – только это и выдавало её радость, но дух её был твёрд. И даже в ту минуту, когда она должна была стоять перед океаном лиц, обращённых к ней, Грейс Брертон оставалась спокойна, словно неистовая овация была для неё делом привычным.
Никогда не забыть мне громовой взрыв аплодисментов, приветствовавших её новое появление. Никогда не забыть мне и того, что последовало, когда Грейс наконец была избавлена от взглядов своих обожателей. Непомерное напряжение сил, которое ей пришлось пережить, всё-таки оказало своё губительное действие на юную, хрупкую конституцию. Едва затихли последние крики и погасли огни, природа вступила в свои права – и бедное дитя, выбившись из сил, рухнуло на подмостки, сражённое почти смертельной усталостью.
Это был страшный час для меня, самый страшный из всех, что мне довелось тогда выстрадать. Я уже потерял всякую надежду, у меня не оставалось и тени сомнения в том, что она умерла…
Как! Уста, которые я видел несколькими минутами раньше, те самые уста, на которых играла прекрасная улыбка – улыбка, должная, как мне казалось, наполнить всю жизнь мою радостью и светом, – и эти уста недвижимы, бесцветны? Её прекрасные глаза, только что блиставшие в радостном возбуждении, лучившиеся счастьем, закрылись и никогда, никогда больше не откроются? Долгие тёмные пряди волос её разметались на бледном мраморе щёк, тех щёк, восхитительная и нежная свежесть которых, подобная только что распустившейся розе, заставляла меня неметь от восхищения и восторга! Её изящный, обворожительный стан, ещё недавно полный живости и силы, лежал недвижимо, и казалось, что жизнь оставила его навсегда.
У меня не было никакого права делать то, что я тогда сделал. Но чего мне было бояться? Грейс стала душою моей души, но теперь она умирала. Повторяю: чего мне было отныне бояться? Я стал рядом с ней на колени, устремив на её божественный лик свой дикий и пристальный взор и словно стараясь вобрать её всю в себя. И тут из уст моих исторгся крик о помощи!
Мой крик, должно быть, оказался пронизан какой-то особенной жгучей болью, ибо двое или трое артистов, прибежавших на мой зов, выглядели смертельно напуганными. Затем они устремились в разные стороны, исполняя мои приказания и оставив меня наедине с той, что стала для меня смыслом всей моей жизни.
Меня трясла нервная дрожь при радостной мысли, что несколько минут она пробудет наедине со мной, и только со мной. Я взял её безжизненную руку и с такой страстью и неистовством прижал к губам, что в ней появились признаки жизни: кровь, согревшись, начала струиться по жилам и рука, только что казавшаяся навсегда лишённой жизни, начала оживать. И тогда я не смог сдержать слёз, и они упали на её нежное лицо, пока что совершенно безжизненное.
– Она жива! – воскликнул я.
Не знаю, почему мне позволили делать дальнейшее. Свидетелями всему были пожилая дама, сопровождавшая Грейс во всех странствиях, – она поникла от горя, – а также пара других актёров, участвовавших в спектакле. Я делал ей искусственное дыхание, страстно припав к её устам, и отогревал её заледенелые руки. Никто даже не пытался остановить меня. Присутствующие, несомненно, были напуганы – настолько страшен я казался, обезумев от горя. Я и думать забыл о приличиях. Я вообще ни о чём не думал, кроме одного: как вернуть это дивное создание к жизни.
Зачем я делал всё это? Почём мне знать! Через неделю ей предстояло очутиться в необъятной столице, она будет богата, будет блистать богатством и красотой и станет первой красавицей в Лондоне. Бедный странствующий актёр – что я для неё, знаменитой шекспировской актрисы? Через пару месяцев юная дебютантка будет окружена толпой обожателей. Вельможи и богатеи станут соперничать, чтобы добиться её благосклонной улыбки и сложить свои регалии и богатства к её стопам.
Так что же мне здесь, в конце концов, делать? По какому праву я сижу возле Грейс Брертон? По какому праву взираю на побледневшие ланиты, пока кровь вновь не проступит на них, вернув румянец? Зачем с замиранием сердца жду, когда она откроет глаза? Когда она смежила очи, свет жизни – пусть то были какие-то мгновения, но мне они показались часами – померк в моём сердце.
Наконец мои чаяния были исполнены. Она оживала, я видел, что мало-помалу она приходит в себя. Бросив на неё ещё один, последний взгляд, я ушёл в чёрную ночь, настолько чёрную и холодную, что больше не могу припомнить другой такой. Ледяной ветер хлестал мне в лицо. На небе не было ни луны, ни самой маленькой звёздочки, ничего, чтобы смягчить безотрадную картину хотя бы искрой света, проникнувшей сквозь заслон из тяжёлых туч. Всё было тьма, лёд, жестокость и грусть. Мне ещё подумалось, что теперь, без Грейс, такою будет и вся моя жизнь. Я был совершенно без сил, в руках и ногах – слабость и дрожь. Я не мог идти прямо, меня шатало, как человека, едва начинающего оправляться после затяжной болезни.
Усталость? О да! Я, без сомнения, устал, но у меня не было надежды на отдых, и дух мой блуждал во мраке. Мне захотелось умереть, мне захотелось лежать под могильной плитой и забыть обо всём. Я знал, что мне следует вернуться к себе, и если не спать, то хотя бы уложить на постель свои ноющие члены. Но я не мог вернуться домой, не убедившись, что она, голубка моя, проведёт эту ночь вне опасности. И я тайком потащился в тень свода, откуда мог всё видеть, сам оставаясь совершенно незамеченным.
Ночь стояла пронзительно-холодная, а я был легко одет. Но это не важно. Кусачий ветер порывами дул сквозь нишу, в которую я забился. Я удивлялся, что служащие театра всё медлят и не увозят Грейс отсюда, ведь ей необходимо было отдохнуть и согреться. И тогда мною вновь завладел великий страх. Я с ужасом думал, что она снова впала в каталепсию, похожую на смерть, подобно той, в которой я её видел. Меня охватило неудержимое желание снова быть подле неё, снова отогреть её белые ручки в своих руках.
Постепенно ярость моей страсти обострилась до такой степени, что возник соблазн пойти спросить у них, о чём они там думают, так долго удерживая её в просторном и холодном здании театра. Я уже начал задыхаться от ярости, когда наконец узкая дверь театрального парадного приоткрылась и из неё во мрак ночи выбилась узкая полоска света. Затем я увидел пожилую даму, камеристку Грейс, она несла девушку, словно тюк, к экипажу, стоявшему у парадного.