Щупленький этот человечек как-то весь сжался, весь напрягся и до такого состояния, что, казалось, вот сейчас весь разорвется; и не смел он взглянуть на Веронику, и хоть смотрела она на него с нежностью — он сам себя так настроил, что только страдание от этого взгляда испытывал. И прохрипел он надорванным голосом:
— Хотя бы не далеко… Я вас так прошу… Немного отойти, и я вам… Я вам кое-что сказать должен… Ну, пожалуйста… Я ж вас очень прошу…
И он весь задрожал, чувствовал он на плечах огромную тяжесть, и, как удара ждал ответа Вероники, и он знал, что если она скажет «нет» — так броситься он бежать в глубины леса, и будет бежать так, до тех пор, пока силы совсем его не покинут, и тогда вот — повалится он под каким-нибудь деревом, и замерзнет там, объятый черными корнями.
Но Вероника отвечала:
— Да, да, конечно же отойдем. Но что же ты, бедненький, так дрожишь. Ну, конечно же отойдем…
И он положила свою легкую ладошку к нему на плечо, обернулась к Рэнису и Даэну и им молвила:
— Ну, а вы то побудьте вдвоем; и, ежели не договоритесь, друзьями не станете, так ни с кем из вас разговаривать не стану…
Конечно, сказала это она в шутку, но так выразительно взглянула на Рэниса, что тот почувствовал некое облегченье: конечно же, она единственно его не как брата любила, но тут же вспомнил он, что спутала она его с Робиным, и почувствовал на плечах прежний гнет, потупился, пробурчал что-то неопределенное да и замер так, ожидая, когда они отойдут подальше.
Сикус, который едва доходил Веронике до плеча, и который очень был похож на иссушенный обрубок дерева, несколько раз обернулся, и все боясь взглянуть на нее, с мукой выдавил:
— Еще хоть немножечко… Ну, на двадцать то шажков…
Она провела рукой по его подрагивающей, пышущей болезненным жаром голове, и тихо спросила:
— Что ж теперь то случилось?..
Они отошли уже шагов на пятьдесят, и за стволами не было видно не только Даэна и Рэниса, но даже и отблесков костров от лагеря Цродграбов, стояла такая мертвенная тишина, что, казалось, они единственные остались в мире.
Сикус почувствовал от этой тиши такую боль, такое собственное одиночество, что, все-таки, взглянул в лик Вероники, ну а как уж взглянул, так и не мог оторваться, так и говорил:
— Я то покаяться должен. Я ж вам много уже речей покаянных говорил, да все то я такая тварь…
— Да что ж ты на себя наговариваешь! — и с мукой, и с нежностью вглядываясь в его иссушенный, страдальческий лик промолвила Вероника, и, чуть наклонившись, поцеловала его в лоб, молвила тихим своим, нежным голосом. — Бедненький ты. Зачем так себя терзаешь?.. Не говори про себя плохих слов — все мы люди, у всех у нас сердце, у всех душа, все любить можем…
— А у меня то ни сердца, ни души, и любить я не достоин, и с Вами то рядом находится не достоин, и, если бы была во мне хоть капелька отваги, так давно бы уж бросился в какой-нибудь сугроб, да и замерз бы, как собака. Собаке то и собачья смерть! Но во мне храбрости нет, все продолжаю жить, все продолжаю подлости творить. Вот и сознаюсь сейчас. Я вчера… я ночью прошедшей!..
Эти слова он проорал уже в совершенном, безысходном исступлении, с выпученными глазами, с кровью из носа; он глядел прямо на Веронику, и испытывал от сознания собственной ничтожности муку нестерпимую, и он все бы дал, чтобы только остаться в одиночестве, хоть и знал, что одиночество станет для него еще горшем адом; пребывая в этом расстроенном состоянии, чувствуя колдовскую тяжесть той мглы, которая повисла над его головой, он исступленным голосом мученика, все пытался выговорить:
— Ночью то прошедшей!.. Я то тварь этакая, ночью прошедшей!.. Я то!.. И смею то вам говорить!.. Ну, видите, видите теперь, какой перед вами подлец стоит!.. Как же смею то я к вам обращаться…
Тут Вероника сама зарыдала, и обнявши его за плечи, стала осыпать лицо его поцелуями, и шептала она при этом:
— Что же ты, родненький, сделал над собою такое? За что же мука такая? Ну, скажи, что ты прошлую ночью сделал, и я тебя за это только больше любить стану. Ну же, родненький мой, только скажи: молю тебя, скажи, что такое случилось?..
— А я тварь такая! — с надрывом вскрикнул Сикус, и с силой вырвался от Вероники.
Он побежал куда-то в сторону, он вцепился в лицо руками, и выцарапал бы глаза, если бы дрожащие пальцы не соскочили на щеки — он в кровь расцарапал щеки, и споткнулся об притаившийся под снегом корень, повалился и остался лежать уже совершенно без всякого движенья, словно мертвый. Девушка уже склонилась над ним, уже перевернула на спину; а он лежал, с закрытыми глазами, с лицом пышущим болезненным жаром — вот затрясся, и с побелевших губ его полетел быстрый шепот:
— Ну, смерть, забери же меня! Забери меня, проклятая ты, ненасытная старуха! Забери в ад! Я же ЕЕ мучу! Тебе нужно больше мук, так мучь меня за двоих, но ее то не тронь! Ее то, Святую, в счастье оставь!..
Вероника закрыла дрожащие губы Сикуса поцелуем, села на снег рядом с ним, и, уложив его голову к себе на колени, прошептала:
— Ты только скажи, и знай, что тогда то мне не будет больно, и знай, что, чтобы ты ни совершил прошедшей ночью — все равно прощу тебя, а за признанье это мучительное еще больше любить стану.
Веки Сикуса дрогнули, он на несколько мгновений замолчал, а затем продолжил бормотанье:
— Да нет же! Так то вы меня презирали…
— Да что говоришь, родненький мой! — и она еще раз его поцеловала в губы.
— Видите, видите, какое я ничтожество! Настолько ничтожен, что даже и поверить не могу, что такая Святая, как вы может снизойти любовью к такому подлецу…
— Мы равны с тобою! Равны!.. Ты и я: мы все люди. А теперь… теперь я повелеваю тебе: рассказывай, что было прошлую ночью.
Сикус вздрогнул, и быстрым голосом, старясь побыстрее избавиться от этой муки, начал:
— Рассказать то, что и не должен рассказывать!.. Я то, что б не говорили вы, Святая, все-таки понимаю, каким ничтожеством на самом деле являюсь!.. Так вот знайте, что прошедшей ночью… — тут он запнулся, и уж долгое время ничего не мог выговорить.
Он все дышал прерывисто, и только на мгновенье открыв глаза, и, увидев Веронику, которая с такой нежностью, с таким состраданием на него глядела, сразу же и зажмурился вновь, и уж не открывая глаз, продолжил свою скороговорку:
— Я ж, тварь такая. Я ж, поганец этакий, прошлой то ночью… я… Я!
Но он никак не мог с собою справиться, и видно было, что он осознавал на себе тягчайшее преступление, ибо ни в каких своих грехах он не каялся с такой силой. Вероника еще несколько раз его поцеловала, и тогда только нашел он в себе силы — сознался:
— Прошлой то ночью, я, помните, от костра ушел. Хотя, разве ж обращают на таких ничтожеств внимание?! И правильно!
— Я видела… Но, не называй себя больше дурными словами! Ты каждым таким дурным словом мне больно делаешь!..
— Я клянусь, клянусь! Ну, уж начал… Я ж отполз от костра, и как увидел небосвод то над собою — звезды, Млечный путь, так о… так я… Я то… про вас я стал вспоминать! Про вас, Вероника! Помилуйте вы меня! Ох, помилуйте!.. Нет не достоин я же… Но, на звезды то глядя не мог о вас не думать! Я то такой… Да что же Вы, Святая, меня целуете?!.. Зачем же такую грязь… простите, простите… Ну, я уж доскажу теперь! Так узнайте же, до чего подлость моя дошла: глядя то на звезды эти я посмел… Я посмел вам стихи посвящать! Выговорил! Вот и выговорил! Ну, растопчите же меня теперь! Что ж вы меня целуете, что ж слезами то своими жжете?! Топчите вы тварь эту! Сикуса этого подлого скорее, скорее топчите!.. Что ж, я ж сознался! Я ж вам то стихи осмелился… Ну, убейте ж меня скорее, меня мра… меня убейте, разве ж может такой подлец на свете жить! Такой предатель, такой слабак безвольный, который всю жизнь только подлостями и… И я вам, подлость свою осознавая, посмел стихи посвящать! Ну, давайте же — топчите мразь!.. Простите, простите!
— Прошу вас! — плача выдохнула Вероника. — Я прошу Вас прочитать мне сейчас эти стихи.
— Что?! — Сикуса даже передернуло всего. — Я вам, да я вам…
— Я прошу Вас. Я Вас молю. Я сейчас на коленях перед вами буду стоять, но только прошу Вас — прочтите мне эти стихи.
— Ну все. До конца, уж до последней подлости тварь докатилась. Сейчас и подлые свои предательские стихи святыне читать станет! Ну, и какая ж тогда преисподняя меня достойна. Ну, все — и эту подлость совершу.
И он начал читать. Сначала он очень волновался, сбивался, даже и с начала начинал, однако, в конце концов голос его окреп, и он даже успокоился с виду, хотя все продолжал исходить прежним жаром:
— Я видел вас, в снегах, в туманах,В холодном ветре, в темноте;И в мрачных, колдовских обманах;И даже в мертвой пустоте.
И вот распахнутое небо:Созвездья серебром горят,И в черноте, как крошки хлеба,Светила падшие летят.
И, словно падшие светила —По щекам жаркие текут,И начертанья злая сила,Мне шепчет: «Годы заберут…
Да, да — глядишь ты все очами,Любуешься так нежно ей,Живешь любовными мечтами,Но правду, правду нынче пей:
Что очи, что твой нос, что тело —Все станет прахом, пропадет,Ну а душа, что песни пела,Куда, куда она пойдет?
Нет — после смерти, не увидишь,Ведь очи с телом — то в земле,И звезд ты взглядом не обнимешь,Забыв о хладе и тепле.
И что ж ты любишь: голос, очи,Иль нежность, ласку, доброту?Ведь смерть то бездна, сумрак ночи,Чем, чем заполнишь пустоту?!»
«Конечно тот не прав, кто любит,Одной лишь внешней красотой,Тот и любовь и душу губит,Гордясь лишь прахом, пустотой.
Конечно — очи, просто очи,Но ведь за ними — вечный свет,Он жизнь, он счастье нам пророчит,Он в бездне — радостный рассвет!
И я шепну: вы опустите,Пред девой очи, проходя,Вы в облако огня взгляните,Из искры вечный свет будя!»
Сикус закончил это стихотворение, и некоторое время лежал, как мертвый, без всякого движенья, но вот, наконец, прошептал: