Мало того что я почти не имел друзей в кругу герцогини Люксембургской, у меня еще были враги в ее семье. Враг был у меня там только один, но такой, что в моем теперешнем положении он опаснее ста врагов. Конечно, это был не брат ее, герцог де Вильруа: он не только навестил меня, но несколько раз приглашал в Вильруа, и когда я ответил ему со всем возможным уважением и учтивостью, он, приняв этот неопределенный ответ за согласие, уговорился с герцогом и герцогиней Люксембургскими о поездке туда на две недели, причем и мне предложено было принять в ней участие. Состояние моего здоровья требовало ухода и не позволяло мне сниматься с места без риска: я просил герцога помочь мне уклониться от поездки. Из его письма (связка Д, № 3) можно видеть, что он это сделал самым любезным образом, и герцог де Вильруа продолжал относиться ко мне так же хорошо, как прежде. Его племянник и наследник, молодой маркиз де Вильруа, не разделял благосклонности герцога ко мне, но, признаться, и с моей стороны племянник не пользовался тем уважением, с каким я относился к дяде. Развязные манеры этого маркиза делали его несносным в моих глазах. Я обращался с ним холодно и навлек на себя его вражду. Однажды вечером, за столом, он позволил себе резкость, на которую я отвечал неудачно, потому что я глуп, всегда теряюсь, а гнев, вместо того чтобы подстегнуть ничтожную мою находчивость, совсем отнимает ее. У меня была собака, которую мне подарили щенком вскоре после моего переезда в Эрмитаж; я назвал ее Герцог. Эта собака, не отличавшаяся красотой, но редкой породы, стала моим спутником, моим другом и без сомнения заслуживала это звание более, чем многие из тех, кто его получил; она была знаменита в замке Монморанси своим преданным, ласковым нравом и привязанностью, нас с ней соединявшей. Но из очень глупого малодушия я переименовал ее в Турка, между тем как множество собак носят кличку Маркиз, и ни один маркиз на это не обижается. Маркиз де Вильруа, узнав о том, что я переменил кличку собаки, так пристал ко мне с этим, что мне пришлось поведать всем сидевшим за столом о своем поступке. В этой истории для герцогов было оскорбительным не столько то, что я дал псу такую кличку, сколько то, что я ее переменил. На беду, за столом сидело несколько герцогов: герцог Люксембургский, его сын, да и сам маркиз де Вильруа, который должен был со временем получить титул герцога и теперь носит его; он злорадно наслаждался, видя, в какое затруднительное положение поставил меня и какое это произвело впечатление. На другой день меня уверили, что герцогиня Люксембургская сильно журила за это своего племянника: можно представить себе, насколько этот выговор – если допустить, что он действительно имел место, – должен был улучшить его отношенье ко мне.
Единственной поддержкой против всего этого, как в Люксембургском дворце, так и в Тампле{417}, был у меня только кавалер де Лоранзи, заявлявший, что он считает себя моим другом; но еще более он был другом д’Аламбера, под сенью которого слыл среди женщин великим геометром. К тому же он был чичисбеем или скорей угодником графини де Буффле, большой приятельницы д’Аламбера; кавалер де Лоранзи существовал только ею и для нее. Итак, никто из окружавших герцогиню Люксембургскую не старался сгладить мои нелепые промахи; напротив, все как будто сговорились вредить мне в ее мнении. Однако, помимо того, что она пожелала взять на себя хлопоты относительно издания «Эмиля», она дала мне в то же время еще одно доказательство своего интереса и доброжелательства, и я поверил, что, даже наскучив мной, она сохранила и навсегда сохранит ко мне чувство участия, обещанное мне на всю жизнь.
Решив, что можно полагаться на такую приязнь, я в беседе с герцогиней стал облегчать свое сердце признанием во всех своих ошибках, ибо держался с друзьями нерушимого правила показывать им себя в точности таким, каков я есть, – ни лучше, ни хуже. Я рассказал о своей связи с Терезой и обо всем, что из этого последовало, не умолчав и о том, как я поступил со своими детьми. Она приняла мою исповедь очень снисходительно, даже слишком, и воздержалась от заслуженного мной порицания. Особенно тронуло меня ее ласковое обращение с Терезой: она делала ей маленькие подарки, присылала за нею, упрашивала навещать, принимала ее в замке очень приветливо и часто целовала при всех. Бедняжка Тереза преисполнилась восторга и признательности, и, конечно, я разделял их, так как расположение герцога и герцогини ко мне, перенесенное на мою подругу, трогало меня еще больше, чем их благосклонность ко мне лично.
Довольно долго все оставалось в таком положении; но наконец супруга маршала простерла свою доброту до того, что пожелала взять из приюта одного из моих детей. Она знала, что я велел положить в пеленки первого моего ребенка ярлык с меткой; она попросила у меня образец этой метки, и я дал его. Она поручила розыски Ларошу, своему лакею и доверенному; предпринятые им поиски оказались бесплодны: он ничего не нашел, хотя прошло не более двенадцати-четырнадцати лет, и будь списки Воспитательного дома в надлежащем порядке или ведись поиски тщательно, метка не должна была бы исчезнуть. Все же я был менее огорчен этой неудачей, чем это было бы, если бы я следил за судьбой ребенка с самого его рожденья. А если бы, наведя справки, мне выдали какого-нибудь ребенка за моего, сердце мое терзала бы неизвестность, сомнения в том, что это действительно он, что его не подменили другим, и я не насладился бы подлинным, естественным чувством отцовства во всем его очаровании: ведь оно нуждается, по крайней мере в период детства ребенка, в поддержке со стороны привычки.
Продолжительная разлука с ребенком, которого еще не знаешь, ослабляет и наконец уничтожает отцовское и материнское чувство; и никогда мы не будем любить дитя, которого отдали на воспитание кормилице, так же сильно, как того, который был выкормлен на наших глазах. Это суждение может смягчить последствия моей вины, зато усиливает ее самое.
Может быть, не бесполезно отметить, что при посредничестве Терезы этот самый Ларош познакомился с г-жой Левассер, которую Гримм продолжал держать в деревне Дейль, рядом с Шевреттой и совсем близко от Монморанси. После моего отъезда именно через Лароша передавал я этой женщине деньги, так как не переставал оказывать ей поддержку, и, кажется, он часто носил ей подарки от супруги маршала; таким образом, жалеть ее не было решительно никаких оснований, хоть она и жаловалась постоянно. Что касается Гримма, то я говорил о нем с герцогиней только против своей воли, потому что избегаю говорить о людях, которых вынужден ненавидеть; но она несколько раз заводила речь о нем, не высказывая своего мнения и ни разу не дав мне понять, знакома она с этим человеком или нет. Так скрытничать с людьми, которых любишь и которые сами с нами откровенны, не в моих правилах, особенно когда дело идет о чем-то касающемся их самих; и с тех пор я размышлял иногда об осторожности, проявленной герцогиней в данном случае, но лишь после того как другие события заставляли меня невольно подумать об этом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});